Бойков Игорь
Шрифт:
«Ведь арестуют. Прямо сейчас. И по закону будут совершенно правы», — пронеслось у него в голове.
Востриков содрогнулся.
Вспомнил, как перед отправкой сюда, в Страну гор, его — заводского рабочего, члена ВКП (б) с 19-го года — тщательно инструктировали на курсах: «Помните, товарищ Востриков, на вас лежит крайне ответственная задача! Вы лично отвечаете за линию партии в этом районе, за проведение мероприятий по коллективизации. Вы должны учитывать все местные особенности, не допускать перегибов. Не забывайте, что эти горцы при царе находились под двойным гнётом: царским и своих собственных феодалов. Поэтому к ним требуется особенно чуткое отношение».
Он нервно поджал губы, помолчал. И добавил затем не очень уверенно, почти просительно:
— По вашим горским обычаям.
— Вот именно, по горским обычаям, — перебил его Чамсурбек. — Я мстил. А коммунисты должны бороться с обычаем кровной мести. Должны бороться с адатами. Да ты сам мне сколько раз об этом говорил! Помнишь? Я всем у нас в селе давно сказал: при советской власти кровной мести не будет. Я говорил, что коммунист не может быть кровником. Я ранил Омара в живот, и он лежал на полу, ещё живой. Живого, мёртвого — всё равно, его надо было доставить сюда. На суд. И ведь меня пытались остановить. Мне говорили: не убивай. Но я.
Чамсурбек остановился на мгновенье, переводя дух. Ибо он говорил горячо, с жаром. Провёл влажной рукой по пылающему лицу.
— Я вспомнил умирающего отца. Он лежал у нас в сакле и истекал кровью. И у него в животе от кинжала было две раны. Вот такие, — он сложил пальцы правой руки и вытянул их. — Вот такие, шириной с лезвие. А потом я увидел убитого Сагида. Год назад он чуть не погиб, там, на берегу Койсу, куда убежали те два шакала. И дом этот он вчера штурмовал вместе с нами. Я не выдержал. Я всадил в Омара пулю, прямо в лоб.
Востриков опустился на стул, прямо напротив Чамсурбека. Они смотрели друг на друга неотрывно, тяжко.
— Вот, товарищ Востриков, — и твёрдой рукой горец положил партийный билет на стол. — В нашем селе теперь другой председатель колхоза и секретарь ячейки нужен. Не справился я.
Тот глядел на него вначале сурово, тяжело. Затем мотнул головой, провёл рукой по подбородку. И спросил:
— А труп Омара где? В ГПУ ведь сообщить надо.
И в словах его угадывалась теперь острая грусть — словно с близким другом перед долгой разлукой прощался.
— Сообщите. Я сам всё им расскажу, как было. А Омара похоронили уже, наверное.
Суд прошёл быстро. Чамсурбека приговорили к восьми годам. Учли, конечно, его социальное происхождение, учли обстоятельства, при которых он убил бандита. Но на суде он не искал оправдания — наоборот, словно ещё более прокурора желал обвинить, изничтожить себя. Ведь он уже судил самого себя самым главным судом — судом совести. И тот внутренний, нравственный приговор был суров и беспощаден.
На улице в это время толпились родственники. Качали головами, цокали языками.
— Хайван. Вот хайван, — плюя под ноги, тихо бормотал его двоюродный брат Ризван. — Ведь никто бы не выдал его. Никто.
Чамсурбек вернулся в село вскоре перед войной. Постаревшим, молчаливым. Мать его к тому времени уже умерла, и он жил теперь в сакле один — мрачный и нелюдимый. А в 41-м ушёл на фронт добровольцем.
А потом приехал снова уже через три с лишним года — калекой, без ноги. Потерял её в Будапеште, где старшиной, командиром отделения пехотной роты штурмовал дом в центре города, за глубокий каменный подвал которого цепко держались окружённые немцы. И, засев там, отстреливались с яростью обречённых.
Он ворвался в него первым, но тут же упал, отброшенный взрывом в угол. Это немецкий пулемётчик с эсэсовскими рунами в петлицах, косивший из подвального окошка всё живое на уличном перекрёстке, прежде чем самому с простреленной грудью тяжко свалиться на сложенные возле бойницы мешки с песком, успел бросить в дверной проём гранату. Туда, откуда на него со странным гортанным криком нёсся горбоносый человек в пропылённой шинели и с автоматом наперевес.
И, упав на битый холодный кирпич, вдыхая едкую гарь и подтягивая к себе раздробленную, развороченную осколками ногу, Чамсурбек ясно видел пробегающие мимо себя фигуры русских солдат.
Он вылез c помощью водителя из кабины колхозной полуторки, на которой доехал до села, неуклюже шагнул вперёд, в подмёрзшую с ночи и не успевшую оттаять грязь. Остановился, опершись на костыль. Огляделся неспешно, всматриваясь в такие привычные, родные очертания домов, заборов, деревьев, на белеющие вдали ещё заснеженные вершины гор. Необычно тихо было в опустевшем, обезлюдевшем селе. Только курица глупо кудахтала за соседним забором, да женщины перекликались где-то на дальней окраине.