Шрифт:
— Вы зачем его поставили, мама?
— Ночью, когда ты уходишь на аэродром, — сказала мать, — он сигналит мне о землетрясениях. Это слабый толчок. Примерь платье.
Она повернулась к дочери, привстала и приложила обновку к ее груди.
— Посмотри.
Мастура придержала платье за плечики, а мать взяла с раскладушки большой осколок, оставшийся от их старого зеркала, и подняла повыше.
Мастура смотрела в зеркало, а мать на нее.
Было что-то еще очень детское в ее лице, в гладких щеках, в чуточку оттопыренной, словно от обиды, верхней губе… И было что-то уже взрослое в движении острых грудей, приподнимаемых дыханием, в этих исчерна-блестящих прядях волос, ниспадающих не школьной челкой, а зигзагами через лоб, набок. И в глазах с непроходящей тоской.
Из глаз Мастуры выкатилась слеза, медленно поползла по щеке. Она видела это в зеркале, но забыла, что и мать видит, и вздрогнула, когда мать сказала:
— Позови его.
Мать положила зеркало на раскладушку и притянула к себе свою дочь. И та уткнулась ей в колени, а мать стала гладить ее по голове и говорить:
— Пусть он придет. Слышишь? Пусть…
И голос ее звучал совсем не строго, с забытой лаской.
— Мама!
— Это я виновата, дочка… Не важно, кто он… узбек или… гармошка!.. Раз любит…
— Мама!..
— Я мать, а причинила тебе зло.
Мастура подняла на нее заплаканные глаза.
— Я нигде не нашла его… Я искала… Мама, что со мной?
— Зато я нашел тебя! Салям-алейкум, Мархамат-апа. Салям, Мастура!
Согнутый, в очках без оправы, раздвинув боковушки входа, в палатку заглядывал старик. Над его головой поднималось треугольное небо, яснеющее к вечеру от знойного и пыльного марева.
— Хаким-ака!
— Он обещал ждать тебя… в семь часов… у театра Навои. Каждый день!
— В семь часов? — спросила Мастура.
— Каждый день, — повторил старик фотограф. Мастура повернула к себе будильник, громко тикавший рядом с ванькой-встанькой. Бегущие стрелки показывали без четверти семь.
— Мама, я пойду? — спросила Мастура, покосившись в осколок зеркала.
Мать кивнула ей своей седой головой. Ничего не сказала.
— Рахмат! — шепнула Мастура Хакиму-ака, выходя из палатки.
Очень тяжело было не бежать, а идти мимо палаток, меж которыми буднично сушилось белье, мимо тети Фани, чистившей свой коврик, мимо квадратного бассейна, в котором плескались и галдели ребятишки, — когда-то тут тоже был фонтан, и тогда не разрешали купаться, а теперь купались, прыгали, брызгались.
В палатке на чемодане снова вздрогнул и забренчал ванька-встанька.
— Четыре балла, — вздохнула мать, а Хаким-ака успокаивающе засмеялся:
— Нет-нет! Это грузовик.
Мать стала собирать чай на стол, как полагается в узбекском доме, для нежданного гостя. Старик, присев на единственную табуретку, радостно говорил:
— Побежала! Долго не мог передать. Болел! Потом друг, у которого я живу — за городом, далеко, — тоже болел. Э! Старики! Потом искал…
И мать растерянно посмотрела на него, придерживая чайничек обеими руками.
— Так это было давно?
А Мастура бежала. Палатки кончились, и она бежала мимо пустырей, засаженных розами и пионами, одноцветными от пыли, и мимо нового дома, сверкающего стеклами, будто не было никаких толчков, мимо экскаватора, забивающего своим рокотом шум городского движения, — он старательно рыл фундамент для соседнего дома. Бежала на площадь, где однажды она каталась на тележке с пони. Где была колотушка, чтобы померить силу. Где были афиши у театра… люди… цветы…
Как всегда, тут встречались… У скамеек… У телефонных будок-автоматов… Пусть молчит фонтан, но здесь все равно кто-то кого-то ждет…
Мастура прошла по ступеням театра, глянула по сторонам и остановилась. Кеши не было. Она стояла на самой верхней ступени, выбрав место повыше, тонкая, прямая, неподвижная камышинка, и ждала. Может быть, он ее увидит?
Но раньше она сама увидела, как за деревьями сквера остановился автокран, хлопнула дверца и с подножки соскочил на землю Кеша. Он не спешил. Он потолковал с водителем, разломал с ним сигарету, и водитель что-то еще сказал ему, хлопнул по плечу, и кран остался стоять, протянув длинную железную свою руку над зеленью, а Кеша откинул со лба отросший чубчик и закурил.
Потом он тоже начал оглядываться. Гремел бубенцами пони, колеся по бесконечному кругу сквера, тянул за собой тележку, набитую детьми. Стоял театр, солнечный, как Парфенон.
И на самой верхней ступеньке он увидел ее и отшатнулся…
Первым его чувством было — спрятаться. К кому она пришла? Он отшатнулся за куст, — раньше их стригли под шары, а теперь оставили в покое, и кусты разрослись вольно, спрятаться нетрудно было.
Чего он сюда приехал? Да еще прямо со стройки…
Отходил автокран в конце рабочей смены, и он подбежал к водителю и попросился в кабину. Водитель, рослый грузин в необъятной кепке с козырьком, бросавшим тень на лицо, разрешил с подчеркнутой любезностью: