Шрифт:
Я выпрямился, выждал, пока мама останется одна, и крикнул:
— Шоколад фабрики «Фрейя»!
— Не хочу, — ответила она.
— Карамель фабрики «Фрейя»?
— Тоже нет, — ответила она, покраснела и засмеялась, потому что увидела, что сторожа слушают наш разговор и хихикают над нами. — Так, так, стоишь тут, — сказала она потише, дойдя до ворот, которые сторож ей открыл. — Деньги кончились?
Она угадала. Я вечно сидел без денег, но я ответил:
— Что за инсинуации? Ты хочешь сказать, что я стою тут и жду родную маму, которая возвращается после тяжелого трудового дня, потому только, что случайно оказался на мели и предполагаю, что она по этому случаю мне подкинет деньжат? Эх, мама, мама.
— Так сколько тебе надо? — спросила она.
Я пожал плечами.
— Вот, — сказала она, сунула руку в свою сумочку, вытащила видавший виды кошелек и открыла его вороватым движением, отработанным и отточенным годами долгой практики, чтобы любопытный спутник жизни, потерявшим экономическое господство в семье, не смог увидеть содержимое; она ловко выудила стокроновую бумажку, сложенную в тоненькую трубочку, и сунула ее мне, а я сделал вид, что якобы отталкиваю ее руку.
— Возьми, — сказала она.
Я сразу увидел, что это за купюра.
— Нет, мам, какого черта, это слишком много.
Это на самом деле было слишком. Для сравнения скажу, что за свою квартиру я платил в месяц сто семьдесят.
— И не будем больше об этом, — сказала она. — Отцу не говори.
— Я с ним никогда и не вижусь, — ответил я.
— Это вряд ли его вина, — сказала на это мама и была права.
Ну ладно, я ему ничего не скажу, с какой стати мне говорить? И сто крон мне очень кстати, это уж точно. Но я ждал ее в тот день у ворот не потому, что у меня кончились деньги, вовсе нет, безденежье давно стало образом жизни, я и внимания на него уже почти не обращал. Я торчал у ворот, потому что хотел ей рассказать кое-что, о чем она не знала и никогда бы не догадалась.
— Может, попьем кофе в Бергенсене, а потом ты домой? — предложил я. Это было до того неожиданное предложение, что она согласилась, не успев подумать. Обычно мы просто поднимались вдвоем по Гётеборг-гате, потом по Дэлененг-гате доходили до площади Бернера, минуя по дороге кинотеатр «Ринген», где я в одиннадцать лет смотрел «Легион Зорро» в двух частях, по одной серии каждую субботу с нескончаемой неделей между, переходили дорогу и шли до недалекого уже метро, беседуя о книгах, которые прочитали, о новых фильмах и о старых, пересмотренных наново, как, например, «В субботу вечером, в воскресенье утром» с Альбертом Финни в главной роли, его как раз показывали по телевизору на той неделе. Маме Финни тоже нравится, особенно когда он и начале фильма на своей велосипедной фабрике, засучив рукава рубашки, рубит правду-матку — сообщает пожилым рабочим, что их засосало по уши довоенное дерьмо, перечисляет, на что лично он не собирается тратить свою жизнь, и говорит, что он, черт возьми, не позволит обращаться с собой как с быдлом: I'd like to see anybody try to grind me down, that'll be the day. What I'm out for is to have a good time, all the rest is propaganda! [3] — говорит он, решительно поджав губы, хотя это просто детский лепет, и мама моя понимает это лучше многих, но она взмахивает своей сигаретой и вслед за разглагольствующим на фабрике Альбертом Финни вдруг произносит довольно громко прямо посреди площади Бернера: All the rest is propaganda! — она прищуривается и перекатывает ноттингемширские «r» и вдруг неожиданно смеется грудным смехом, озадачив меня, хотя мне кажется, что это крутая фраза. Мы меняем тему и переходим на начальника конфетного цеха, который стал позволять себе известные вольности с персоналом женского пола, а на «Фрейи» неженского пола и нет, во всяком случае в конфетном цехе. Она больше не может выносить это похотливое чудище и планирует акцию протеста, так что хорошо бы нам поговорить, как ее лучше проводить, эту акцию.
3
Хотел бы я посмотреть, как кто-нибудь попытается помешать мне подняться наверх, вот это будет зрелище. Все, чего я хочу — так это повеселиться, все остальное — пропаганда! (англ.)
Мы подошли к кондитерской Бергенсена, которая называлась как-то иначе, но все звали ее так, потому что человек по фамилии Бергенсен просиживал за угловым столиком у окна все дни подряд, читая одну и ту же газету. «Вон Бергенсен сидит», — говорили официанты. Кафе находилось на той короткой улочке наискось за кинотеатром «Ринген», которая вообще-то является продолжением Тромсё-гате и даже так и называется, но в этом месте выглядит как безымянный аппендикс, неопознанное место без названия.
Мы заказали «кофе и наполеон, два раза» и еще пока вешали пальто на венскую вешалку у входа, я стал излагать маме, какие изменения грядут в моей жизни: я собираюсь уйти из школы на углу Дэлененг-гате и Гётеборг-гате, где проучился два года, оснастив свою жизнь студенческим кредитом, стереосистемой, поздними вечерами с пол-литром пива и всем остальным набором, потому что коммунистическая партия, в которой я состою, начала кампанию за то, чтобы максимальное число ее членов перешли в простые рабочие. Меня никто не принуждал, но один из руководства побывал у меня дома, в моей съемной квартире, и долго и обстоятельно беседовал со мной, говоря, что грядет новая большая Война, она может грянуть уже к новому году, если судить по тому, как усиленно СССР вооружается (про это я был наслышан еще летом, в партийном лагере на острове Хоэй). И какой тогда будет смысл жить, как я сейчас живу, тогда наверняка мы все захотим быть вместе с ребятами, там, где они. Так он выразился. Под «ребятами» он понимал заводских рабочих и многозначительно потыкал пальнем в окно — в сторону большого мира, хотя, кстати, ошибся направлением, потому что палец его указал не в ту сторону, где в паре кварталов отсюда трудилась фабричной работницей моя мама, так сказать, одна из ребят, хотя на фабрике работали сплошь женщины, и не в противоположную сторону, где в двух остановках метро отсюда работал на заводе мой отец, еще один из ребят.Гость показал на Музей Мунка в конце Финнмарк-гате. Я часто ходил туда по воскресеньям, чтобы еще раз постоять перед яркими, мягкими и в то же время мрачноватыми картинами, которые так любил, а не любил я обманывать ожидания людей, всегда боялся их разочаровать. Так что я понял, какой дорогой идти.
Спустя всего неделю после той беседы я участвовал в своей школе в собрании тех, кто разделял мои взгляды на мир и политику, и на сей раз уже я выступал с речью о том, насколько важно партии в нынешние времена пустить крепкие корни в рабочем классе. Это была отличная речь, только вот я не мог отделаться от чувства, что рабочий класс из моей речи и тот рабочий класс, к которому на ежедневной основе принадлежали мама и отец, — не совсем одно и то же. Что-то общее они имели, это правда, но характер у них был совершенно разный, и находились они, строго говоря, в разных мирах. Меня это немного смущало, но только меня, все остальные этого не замечали, хлопали меня по плечу и говорили, что это была обалденная речь и что они слушали с огромным интересом, и уж не знаю, на каких улицах и в каких домах они росли, эти участники собрания, но в конце его я единственный заявил, что ухожу из школы. Вот так все и сложилось. У меня и со скаутами все вечно получалось так же. В «Патруле дикой природы» я единственный всерьез исполнял «Обещание скаута». Это похожие истории, во многом.
Все это я пытался пересказать маме. Я повесил куртку на вешалку и сел, я видел, что официантка идет к нам от стойки бара, неся на подносе кофе и торт, и стал поворачиваться лицом к маме, чтобы смотреть глаза в глаза в эти только наши с ней минуты, а из моего рта продолжали неостановимо литься слова, но вдруг заметил, что ее прямая ладонь метнулась над столом как тень, — она ударила меня по щеке, и раздавшийся звук перекрыл все звуки в кафе. За окном мужчина выгружал из грузовичка коробки с цветами для соседнего магазина, солнце стояло в зените над старым кирпичным домом на другой стороне улицы. Две девчонки проехали мимо на велосипедах, возвращаясь из школы с ранцами на багажниках, лет десяти, не больше, и в таких легких платьицах, что зябко смотреть, и я почувствовал в душе старую тоску — мне захотелось сестренку, если бы она у меня была, то и жизнь моя оказалась бы другой и я не сидел бы вот так в кондитерской Бергенсена. Как на зло, у меня были только братья, аж три штуки, щека горела, я чувствовал, что она краснеет и пухнет, и не знал, что сделать или сказать. Я смотрел в стол, покосился на бар, уголком глаза я видел, что мама встала. В кафе было совершенно тихо, только урчала машина для мягкого мороженого, официантка с подносом застыла, не дойдя до нас, потом подошла, аккуратно поставила поднос и исчезла, и тут я вспомнил про сто крон. Я сунул руку в карман и вытащил сложенную во много раз бумажку.