Рольникайте Мария Григорьевна
Шрифт:
А когда чужая тетя стала ее мыть, и вовсе заплакала. Илья гладил ее. Успокаивать не решался, — в этом доме не должна звучать еврейская речь. Анечке надо научиться понимать литовский язык, а потом и самой заговорить на нем.
Илья понимал, что должен уходить: он обещал Лейзеру сразу вернуть ящик, чтобы тот успел выйти из гетто и выполнить назначенную на сегодня работу. Но Анечка — чистенькая, укутанная в хозяйскую большую махровую простыню — рвалась к нему на руки. Только сидеть рядом она не хотела, начинала всхлипывать. Илье казалось — малышка чувствует, что он собирается уходить. И на самом деле, как только он вышел в переднюю и стал складывать все в ящик, она босиком, путаясь в этой большой простыне, выползла к нему. И даже все норовила влезть обратно в ящик. Илье пришлось вернуться в гостиную. Не помогали старания Стонкуса, который пытался отвлечь девочку, — то прикладывал к ее ушку часы, чтобы она слушала их тиканье, то давал поиграть со снятым с полочки игрушечным зайчиком. Илье приходилось брать дочь на руки, убаюкивать в надежде на то, что она уснет, — может, еще действует снотворное, но стоило осторожно положить ее на кровать, как она просыпалась.
И так раз за разом. Наконец он все-таки был вынужден уйти, оставив ее плачущей. А на лестнице сам дал волю слезам.
Лейе он этих подробностей не рассказал. Успокоил, что всю дорогу туда Анечка спала, что у Стонкусов ее выкупали и укутали в большую махровую простыню, что Стонкувене сварила для нее манную кашу. Но того, что почти убежал, оставив ее плачущую, не рассказал. А еще он не сказал, что Стонкувене, поднося ей ложечку каши, говорила:
— Ешь, Онуте, ешь.
Лейя вроде успокоилась. Однако ночью вдруг проснулась и схватила его за руку.
— Анечка плачет!
— Успокойся. Тебе приснилось.
— Нет, я слышу. Здесь слышу, как она там, у чужих людей, плачет.
— Не чужие они. Спасители.
Через три дня облаву на детей, о которой предупреждал тот немец, увы, провели. В полдень, когда взрослые были на работе, в гетто внезапно на грузовиках въехали местные ретивые пособники немецкой власти. Они врывались в дома и хватали пытающихся убежать от них детей. Подростков заставляли самих забираться в кузова, а плачущих малышей, раскачав за ручки и ножки, просто швыряли туда.
Гетто после этой облавы погрузилось в траур, хотя по утрам взрослые, как прежде, должны были собираться в одном месте, чтобы выйти, как положено, единой колонной. Здоровались безмолвно, лишь сочувственными вздохами. Днем из местных мастерских доносился визг электрической пилы. Он походил на душераздирающие вопли. Детей и прежде, особенно на улочке, ведущей к воротам, не было, чтобы, если в гетто неожиданно нагрянет какой-нибудь эсэсовец, он их не видел. Ведь рейху были нужны лишь работающие евреи.
А теперь и на крайних улочках детей не было. Немногие, спасшиеся в укрытиях, должны были тихо сидеть в комнатах, и если в гетто опять ворвутся солдаты, немедленно прятаться в укрытия.
Лейя с Ильей разделяли горе осиротевших родителей. И скрывали друг от друга часто охватывавшее их чувство страха: так ли их доченьке у Стонкусов безопасно? Ведь соседи могут заинтересоваться, откуда у бездетной семьи вдруг появился годовалый ребенок? Чтобы не выдать тревоги, делились только тоской по Анечке и утешались тем, что хорошо, когда есть о ком тосковать…
Все разговоры о ней они вели, уединившись на широкой лестнице черного хода, которым никто не пользовался. Лейя давала волю другим своим переживаниям: не плачет ли Анечка, не тоскует ли по ним, стала ли понимать литовскую речь. Илья ее утешал — литовские слова, наверное, стала понимать, дети легко усваивают все новое. Но главное — она в безопасности, никто на таких актеров, как Стонкусы, не станет доносить. Они же гордость Литвы.
И когда Гитлеру придет конец — а судя по разговорам рабочих на фабрике, немцам на фронте худо, — Стонкусы вернут им доченьку живой и здоровой.
Лейя про себя вздыхала: только бы выжить…
Выжили. После почти двух лет в гетто и стольких же в концлагерях (они были в разных и ничего друг о друге не знали) они вернулись в город.
Первым вернулся Илья. Сразу после освобождения он и еще трое таких же доходяг, в тех же полосатых арестантских робах с лагерными номерами, решили сразу отправиться домой. То брели пешком, то какой-нибудь сердобольный крестьянин подвозил. Иные жители даже пускали их к себе переночевать. Но в основном ночевали в пустовавших хлевах или сараях, — хозяев, видно, немцы вывезли, а может, те от страха перед большевиками сами удрали вместе с отступающей немецкой армией.
Спутники Ильи, несмотря на усталость, допоздна предавались мечтам о жизни, которая их ждет дома. Илья молчал, потому что после побоев особо жесткого обершарфюрера Вернера стал сильно заикаться, но главное, оттого что в отличие от них, видевших свою будущую жизнь продолжением прежней, он свою не представлял без Лейи. Что хрупкая Лейя могла в аду концлагеря выжить, он не надеялся…
Сколько времени они добирались, Илья и сам не знал, — все эти дни и ночи слились во что-то очень долгое и трудное. Где и как перешли границу, понятия не имел. Даже не знал, была ли она.