Шрифт:
– О том, что теперь ты не Дырка Сучья?
– И об этом тоже…
– Это будет замечательная беседа!
– Конечно.
– А потом твоя мама снова напьётся…
– Заткнись, Мим, пожалуйста, помолчи.
– Без проблем, – молчит Мим.
Выбегаю на улицу. Зина ждёт меня в «фиате».
– Это те самые туфли? – спрашивает Зина.
– Те самые.
Включаю мотор.
– В такой день надо благодарить бога, – говорю я.
– В такой день надо дарить цветы, – говорит Зина.
На выезде из Ришон-ле-Циона покупаю охапку красно-бело-розовой красоты и кладу её на колени Зины.
– Никогда не дарил цветы, – признаюсь я. – Заторможенное развитие…
– Повтори, пожалуйста, – просит Зина.
– Я недоразвитый… Я дефект… Я никогда не дарил цветы!..
– Боже, – смеётся Зина. – Какое счастье, что ты недоразвитый!..
Заглядываю в глаза Зины:
– Моя мама была знаменитая пианистка, – говорю я. – Она исполняла Шопена, и тогда сцену забрасывали цветами. А я Шопена ненавидел. Стоя за запертой дверью, я слышал, как мама выкрикивает его имя, а потом плачет. Я опускался на ступеньки лестницы и шептал неприличные слова. Теперь делать этого не стану, потому что теперь знаю: мама пыталась за Шопена ухватиться. Только что-то ей мешало…
– Всегда мешает что-то… – говорит Зина.
– Сегодня скажу маме, что ненавидеть Шопена больше не буду.
– Да, скажи об этом маме. Я подожду в проходной.
– Мне очень хочется, чтобы ты увидела маму в этих туфлях!
– И мне очень хочется.
– В этих туфлях моя мама красавица!..
– И совсем не важно, какая в это время у власти партия.
– И совсем не важно, какой в это время курс доллара.
***
Зина опускает взгляд на цветы, а я думаю о том, как хорошо художникам, и что главы государств – инфантильные мужики, основное занятие которых людям мозги пудрить…
– Стать королевой Англии хочешь? – спрашиваю у Зины.
– Нет.
– И я нет.
– И не станешь, – обещает Зина.
Вздыхаю с облегчением.
– А сумасшедшей?
– Очень, – говорит Зина.
– И я.
– Дай тебе бог! – смеётся Зина, но вдруг смех обрывает.
– Подумала о моей маме? – говорю я. – Моя мама не сумасшедшая, только у неё что-то с памятью… Она лишь Шопена не забывает… Люди друг от друга отличаются главным образом памятью: желания, ощущения у людей схожие, а память у каждого своя…Что с тобой, Зина?
– Так… Вспомнилось…
– К чёрту! – призываю я.
– К чёрту! – отвечает Зина. – И давай помолчим…
Молча глядим на дорогу, молча разглядываем друг друга.
«Родиться бы заново, – думаю я. – И мне, и Зине родиться бы в один день, и сразу же, ещё будучи в пелёнках, друг в друга влюбиться, а через годы помнить лишь о нашем, о своём… Ни о чём другом, ни о ком другом…»
***
Снимаю ногу с газа – «фиат», сдерживая бег, съезжает к воротам лечебницы.
«Люди – карандаши, – думаю я. – И жизнь, так или иначе, неустанно оттачивает нас, добиваясь того, чтобы мы острее видели, острее чувствовали, острее понимали; в конце концов, мы стачиваемся настолько, что падаем на пол никому не нужными, стёртыми огрызками… Плевать!.. Я ещё не огрызок; я ещё пока карандаш. Время плевать! Рисовать и плевать!..»
– Сейчас выясним, – человечек, спрыгнув со стула, водит пальчиком по цифрам на диске телефона. – Вот как? Ладно.
Человечек вновь взбирается на стул и, сложив на груди ручки, вскидывает вверх подбородок.
«Король Марокко!» – думаю я о человечке и осторожно спрашиваю:
– Мама во дворе?
– Прогуливается! – щёлкнув языком, король весело мигает глазом.
– Иди, – говорит Зина. – Я здесь…
***
На пороге проходной длинная изогнутая тень.
– Вы? – говорю я Колдуну?
– Я!
Вглядываюсь в серые глаза, серые волосы, бескровные губы.
– Навещали маму?
Губы вытягиваются в едва заметную улыбку:
– Твоя мама спасена!
Облегчённо вздыхаю и говорю:
– Я перед мамой виноват.
Глаза Колдуна вдруг теряют свой цвет, на губах замирает отвратительная гримаса.
– В этом мире виноватых нет, – говорит Колдун. – Потому что нет и правых.
Молча прохожу мимо и слышу, как Колдун шепчет: «Спасена!»
Во дворе под деревом сидит Рудерман, рядом стоит человек с лицом пятилетнего ребёнка. Прежде его не встречал. «Замечательное лицо!» – решаю я и вдруг замечаю маму. Она сидит, откинувшись на спинку выгоревшей от солнца скамейки.