Шрифт:
Я прилег на ковер и положил Арине на грудь свою голову. Сердце в ней стучало почти так же тихо, как и мое во мне. Вскоре они стучали уже в унисон, исподтишка помогая друг дружке справиться с робостью. Ощущение было очень чужим и приятным. Будто где-то рядом, но мимо, взмахнула крылом своей шали неуловимая мать моя. Немногим позднее я испытал и вовсе что-то вроде благоговейной, ликующей жалости – к ней, к Арине, к себе, ко всему, что есть мы, когда мы – это всё, что взывает к спасению.
Вызволять ее из одежд пришлось долго, но то, что предстало в итоге моему восхищенному взору, оказалось творением Рубенса. Возможно, и лучшим – просто фламандцу не хватило жизни, чтобы его завершить, так что пришлось покорпеть триста лет на том свете. Подо мной был шедевр. И шедевр притворялся, что спит. Выдавала легкая дрожь – трепет песочного грунта, предвещающий бурю в пустыне.
Я зарылся ладонями в дюны, лицом примостился в ложбине меж них и губами опробовал вкус безразмерного одиночества. Оно было сладким и теплым. И у него было сердце, которое билось моим, норовя обогнать. Я пришпорил свое. Пустыня вздохнула и побежала волной.
Подо мной было море. Я плыл в нем туда, где никто еще по-настоящему не был.
Внезапно оно заштормило и, словно челнок, оторвало меня от себя.
– Не хочу. Давай цепи. Убью.
– Они на тебе, – сказал я. – Но мы их порвем.
– Сумасшедший, – шепнула она и шире раскинула руки.
Подо мною был крест. Я творил по нему молитву любви, умоляя ее снизойти на меня хотя бы мгновением гибели. Я источал такое страдание нежности, что его хватило б на весь этот мир, будь он правдой, а не ее отрицанием. Я растворялся в роскоши плоти, как крапинки соли на мокром снегу. Утопал счастливой снежинкой в оживших сугробах печали. Задыхался раскаянием в хриплом отчаянии радости, которым Арина стреножила муки изнемогавшего тела.
– Обними же меня. Не бойся. Так нужно, – настаивал я.
Но она, затворив на замок свои веки, металась по сторонам головой и, вцепившись ногтями в ковер, ударяла по полу плечами, а из груди доносился шершавый, пеняющий гул проржавевшего колокола – я так понимаю, то била в набат тень удавленного дуралея. (Господи, сколько же раз спасают нам жизнь мертвецы! Неужто настолько чураются нашей компании? Если да, что-то в нас явно не так.)
Даже когда в пустыне затеялась буря, а море взвихрил циклоном тайфун, пальцы Арины не выпустили ковра. Пока она драла эту сомнительную страховку, комната полнилась звоном крушения. Этажерка у ближней стены опрокинулась и затянула на дно за собой все свое состояние. Первой перевернулась гондола, нырнув бескозыркою вниз. Искрометнулась за нею лодочка в стиле Галле. Вслед утопился в осколках фарфоровый Шива. Обитель Далиды не досчиталась также плафона от ночника и хрустальных часов, взорвавших салютом паркет при попытке удрать с трясущегося комода. Но и этим потери не ограничились: список жертв пополнили гипсовый бюст Мишеля Фуко и картинка Сафронова с изображением двух полушарий, равно похожих на ягодицы, половинки разрезанной груши и женскую грудь.
Обнаружил я их, прибираясь после ухода растроганной гостьи. Фуко был без уха, но выглядел молодцом и заслужил водрузиться бочком на самом верху гардероба. Что до картины, то ей пришлось туго: рамка разбилась, а посередке холста, на самой границе грудей-ягодиц, зияла дыра, откуда торчал нехорошим намеком перст Шивы.
Опасения мои подтвердились: хозяин стоиком не был.
– Чудовища! Монстры! Уроды! Животные! Звери! Скоты! Фрицы! Фашисты! Нацисты! – Судя по связкам синонимов, у Давида троилось в глазах. – Чем вы здесь занимались?! Бомбометанием? Можно подумать, не трахались, а кидались моими шкафами!
– На вот. Возьми и заткнись. – Я протянул кредитную карту. – Код записан фломастером на обороте.
Давид поглядел и присвистнул:
– Тут имя папаши.
– У него таких штучек хватит еще на вагон твоих Шив.
– Спасибо, братишка. Будешь рядом, еще заходи. Привет Жанке.
Я сошел на пролет по ступенькам.
– А что за штука такая – парализин?
Давид отмахнулся:
– Туфта. Но действует безотказно. Ага.
– Сука ты. Хотя, если честно, еще не совсем педераст. Пока, Далида.
На улице тихо мурлыкало солнце. Или утро мурлыкало где-то во мне. Я совершенно проснулся и очень хотел наконец-то поспать. Жанна как раз садилась в такси.
– Вот и я.
– Вот и ты.
– Сломалась машина?
– Сломались мозги. Я пьяна.
– Так рано?
– Скорее так поздно: не просыхаю вторую неделю. Ты вернулся или просто пописать зашел?
– Увидим.
– Что же, пошли?
Мы отпустили такси и пошли.
Говорить было не о чем. Зато помолчать нужно было о многом. Жанна сняла покрывало с кровати и улеглась подле меня, но до меня не дотронулась. Я подумал, что это похоже на дом. На притулившуюся к печи усталость. На уютный заговор тишины, поднесшей палец к губам. На бессрочный вердикт о твоем постоянном помиловании. На сон, который совсем и не сон, а прозрение в покой…
Когда я очнулся, была уже ночь. Пропахнув насквозь табаком, она втиснулась желтым порезом под дверь.
Жанна трудилась в своем кабинете: строчила нетленку, презрительно глядя в ноутбук. Я глотнул из ее чашки кофе и закурил.
– Рада, что ты уцелел, – сказала она.
Я кивнул. Тогда я не понял, что она имела в виду. Понял позднее, сидя в машине: Жанна решила проветрить мозги и предложила прогулку. Было три часа ночи. На Садовом – почти никого, лишь мелькавшие фарами мимо последние угли дотлевавшей, дорастлевавшей свои миллионы Москвы.