Витич Райдо
Шрифт:
Дуса как осиротела на минуту и вот очнулась, тряхнула волосами:
— Лжа то!
— Завет матери. Или ослухом рощена?
Ой, изворотлив!
А в голове путаница: что говорить, узнавать? Что творить, как обеливаться? Да перед кем же? Зрят Щуры — невиновна она! И матушка зрит — нет вины дочери! Не могла она вено взять и тем нага своим родичем признать, в семью вхожим сделать, именем Лады и Яра, именем всего мира подярьего — не могла.
Но что Правь сейчас? Где наряд заплутал и Лада с ним, где Яр светлый? Лжа да чернота на миру пирует — ищи с них правь, верь нагороженному.
— Лжа, — бросила упрямо, хоть и тихо. — Не бывать тому, чтобы мать дитя поганому передала. Не навь я, и она не навь.
Шахшимана передернуло, лицо страшным стало.
Взлетел наверх дома, дверь толкнул в нору свою и Дусу на тряпье кинул:
— «Поган» — так-то ты меня величаешь? Суженного своего?
— Не суженный ты мне — ряженный, — страх перечить, а слова сами идут. В сторону только отползла, в угол забилась, чуя что ждет и смотрит, что взглядом сквернит.
— Я тебя по чести взял.
— Нету чести в чести твоей. Лихо така честь манит да лжу привечает.
Наг от одежи как от кожи змея избавился, глаз с Дусы не спуская.
— Ты баял: не трону, мала! — не сдержал страха девушка. — Опять лжа!
— К чему мешкать коль желанна ты мне? — юркнул к ней, обхватил и платье срывать начал. — Не одну так не желал. Тепло с тобой да сладко. А без тебя холод душу вынимает. Ну, Мадуса моя, не рвись. Без тебя тоску я познал, горька она.
— Постыл ты мне! Постыл!! — забилась девушка. Наг зажал ее обвив и ну шею целовать, поцелуи как ожоги на коже оставляя. Заурчал, застрекотил, смял деву.
Бейся — не бейся, плачь — не плачь, нет проку.
Та ночь Дусе светом показалась, эта — темью.
Так кады над златом трясутся, камень к камню перебирают, чуть не лобызают дары недрые, шипят да кидаются на любого кто взгляд на их кинет. Так наг над Дусой властвовал, пил как воду душу, тепло живое из тела высасывая. Не жаром да лаской, а мукой и холодом внутрь пробрался. До донца силы выпил и вертел как тот кад корунд, тешился. Ласкал ненасытно и шептал жарко онемевшей, потерявшейся:
— Люба ты мне. Моя ты, моя. Не перечь мне, не хай. Полно Мадуса, что мне клятья твои? Мала ты, своенравна, воля арья в тебе крепится, да и то мне по нраву. Подрастешь, обвыкнешься, к воле моей приучишься. Сынов родишь великих, дочерей славных. Моя воля над тобой, Мадуса, только моя. Прими ее, а я уж отвечу, выше всех встанешь. А нет — поломаю, все едино под себя согну. Моя ты.
Дуса как в забытье провалилась. Пусто в голове до звона, а тело будто не ее.
— Сейчас рабынь кликну, оденут. Пировать станем.
Девушка содрогнулась только.
Как он ушел — не видела. Как Избора и Свет явились, из конуры вывели, не помнила. Как одевали, наряжали — не чуяла. Ни страха, ни желаний, только мысли: неужто навек такое мне? И была ли радость, было ли что другое?
— Крепись, — Свет шепнула, тяжелое платье на плечи натягивая. — Сомлел Шахшиман от тебя, вот и лютует над тобой. Пройдет.
— Ой, ли? — молвила, ничему уже не веря. У той ответа нет — отвернулась.
Шахшиман — истинно змей, неизвестно как объявился, как из — под земли вырос. Усмехнулся, ладонь на голову Светы положил, провел и оттолкнул в сторону:
— Глупа ты арья дочь. Мадуса моя не рабыня мне, а подруга.
И скользнул к ней на скамью, обвил рукой за талию. Деву передернуло: оставь, постылый! Да губы неслухи — не молвят.
Наг гребень из рук Изборы вырвал, шикнул, рабынь гоня и волосы Дусе чесать принялся, любоваться да шептать:
— Хороша ты моя царица, шибче злата краса твоя. У нагайн волос груб да жесток, а твой что пух, шелк златой. Любо мне. Все в тебе любо, Мадуса моя. Одарить тебя желаю. Проси, чего хочешь.
— Сдохни, — само вырвалось.
Засмеялся наг. Гребень откинул и обнял деву, голову ей на плечо положил, прижавшись крепко:
— Я не стар, а и не млад. Срок мой — тьма эол. Хана мне сети не сплетет. Пустое.
— Тогда меня ей отдай.
Змей усмехнулся. Щелкнул пальцами и крикнул на навьем, как кнутом воздух рассек. Чу, а от стены кад отделился, вышел из полумрака и замер, руки за спиной спрятав.
— Баруман, где добыча твоя? — спросил его Шах.
Взгляд када без того худой, вовсе тяжел стал, пронзителен и насуплен.