Шрифт:
— Значит, еще далеко, — успокаивалась Жека. — Папа не пустит немцев в Москву…
Петра удивляло, что вовсе перестал подавать о себе вести отчим. Он не звонил и не приезжал, продолжал жить в Немчиновке, на даче, словно не было никакой войны.
В ноябре Петра зачислили в строевую пехотную часть. Она должна была согласно приказу отправиться по Минскому шоссе на рубеж Михайловское, Никольское, Полушкино. Воспользовавшись несколькими свободными часами, Петр отпросился у командира и заскочил в Немчиновку, чтобы узнать, не случилось ли какое несчастье с отчимом.
Дача, казалось, дремала в глубоком снегу, равнодушная к тому, что происходило на белом свете. По сравнению с шумным, забитым войсками и техникой Минским шоссе двор дачи был пустынен, как келья отшельника.
Дверь долго никто не отпирал. Петр забарабанил настырнее. Наконец щелкнул ключ, и на пороге появился по-зимнему одетый, хмурый и, видимо, недовольный, что его тревожат, Зимоглядов.
— А, это ты? — спросил он, как спрашивают у чужого и к тому же некстати явившегося человека. — Здравствуй…
— Да вот, попрощаться на минутку заскочил. На фронт еду, — сказал Петр, поправляя ремень на мешковато сидящей на нем шинели.
— На фронт? — опустив крупную, массивную голову, спросил Зимоглядов, и в его тихом, осторожном вопросе Петр уловил явственные нотки злорадства. — На фронт? — повторил он уже чуть погромче, и в черных жгучих глазах его вскипел гнев.
«Такими глазами можно костер распалить», — испуганно подумал Петр.
— Еду, сам напросился, хотя и выбор был — или на Урал, о заводе эвакуированном писать, или на фронт, — растерянно проговорил Петр, все еще не понимая состояния Зимоглядова. — И пока не разобьем фашистов — ни строки не напишу — в руках автомат.
— На фронт? — в третий раз переспросил Зимоглядов, и теперь в его вопросе зазвучал металл. — А где он, тот фронт? Где он, тот фронт, я тебя спрашиваю?! — вдруг взревел он так, что, казалось, звякнули оконные стекла. — Проговорили вы тот фронт, пропели, проворонили, — теперь уже с тихой укоризной, будто каждое слово ему давалось неимоверным усилием боли, продолжал он. — Проговорили в речах красивых, пропели в песнях залихватских. «Полетит самолет, застрочит пулемет, загрохочут могучие танки, и пехота пойдет, и линкоры пойдут, и помчатся лихие тачанки!» — Он пропел слова известной песни, безбожно перевирая мелодию, с истеричным, злым надрывом. — Где они, ваши самолеты? И где они, ваши танки? (Петра резануло то, с какой настырностью и издевкой подчеркнул он слово «ваши».) И где танки Гитлера? Здесь они, здесь, Петяня! — И он ткнул длинным пальцем в окно, за которым в непонятном и противоестественном сейчас спокойствии лежал девственно чистый снег. — Сегодня утром немецкие саперы на Химкинском речном вокзале побывали. На экскурсии! — недобро хохотнул он, и Петр, взглянув в его глаза, ужаснулся: большие, горящие черным огнем, они вот-вот готовы были вылезти из орбит. — Еще три дня, от силы неделя — и Гитлер парад будет принимать. На Красной площади! А потом… потом, — Зимоглядов задыхался, будто взбирался на высокую гору, — он Кремль взорвет! Как Наполеон! У него все, как у Наполеона, вот разве что из Москвы его не выставишь.
— Да как ты… такое говоришь? Как у тебя язык поворачивается? Как смеешь? — вскипел Петр.
— Ага, вот ты как запел. Тихоня тихоней, а вон какой бес в тебе затаился, — перебил его Зимоглядов тоном человека, сделавшего неожиданное для себя открытие. — А вот и смею! Смею, Петяня! Право на то имею — я гражданскую вот этими ногами протопал, я войны не боюсь. Да, может, — он словно споткнулся, раздумывая, говорить дальше или не говорить и вдруг решился: — Да я ее, нынешнюю войну, может, с великой надеждой ждал! Очищение она несет, спасение жаждущим!
— Вот теперь ясно. — Петр вдруг ощутил в себе чувство решимости и непреклонности. — Мне с вами не о чем говорить, — резко и непримиримо выделил он с «вами» и круто повернулся к выходу.
— Нет, погоди, Петяня, погоди, не торопись, — прервал его Зимоглядов таким странным, почти жалобным тоном, что Петр остановился. — Прытко бегают, так часто падают. Ты вот лучше ответь, ответь, Петенька, как ты ворога до самых ворот Москвы допустил? Вишь, когда спохватился, милок, на фронт идти. А ты в июне о чем думал? Авось пронесет? А в июле? Пусть другие под пулями падают?
— Да как вы смеете… такое! — с искренней обидой произнес Петр.
— Смею! — Зимоглядов уже не мог сдержать своей ярости. — Да что теперь говорить, время собаке под хвост кидать! Иди-ка ты, Петяня, на свою городскую московскую квартиру, ложись с голой Катькой в теплую постель, накройся одеяльцем и жди. Жди, покуда в дверь прикладом не постучат. Тебе — петлю на шею, как большевистскому писаке, ну а Катюша, та еще чистопородным арийцам много утех подарит. На великую Германию будет работать!
Петр выхватил револьвер.
— Я убью вас, — он едва смог разжать зубы, чтобы процедить эти слова.
— Ты, Петяня, спрячь эту игрушку, спрячь, — почти ласково произнес Зимоглядов. — Нас всегда учили: без нужды не вынимай, без славы не вкладывай. Это нас учили! А вас чему учили? Вот кубари лейтенантские ты прицепил, а за душой у тебя что? Ну скажи, что кроме стишат никчемных да лозунгов? А в наше время, чтобы поручика получить, эх, Петяша, ее, эту самую военную науку, зубами грызть надо было. Зубами! Да что говорить! И ты не психуй, не психуй, Петька, шоры-то с глаз сбрось, я тебе не романтик плюгавый, я — реалист, я правду тебе рисую, жизнь рисую как она есть!