Шрифт:
— Ты кто? — с трудом выдавил Семен, чувствуя, что язык не хочет повиноваться ему.
— Видать, привык… — не отвечая на вопрос, осуждающе проговорил незнакомец. — Привык, как же: в петличках два кубаря. Кто, да что, да зачем? Повелевать привык… А что тебе даст моя фамилия? Сыт будешь? Рану затянет? Или войне конец придет? Я вот молчу, не спрашиваю. Лихо мне, а молчу. Ну, нацарапают штыком: «Покоится раб божий Глеб». Ну и что от того? Я, может, на страницы истории попадать не желаю, безымянным остаться хочу…
— На тот свет уже завербовался? — зло спросил Семен. — А кто за тебя воевать будет? Миклухо-Маклай?
— Может, и Маклай, не имею ничего против данной кандидатуры, — все с той же равнодушной интонацией ответил он. — Да черт с ним, с Маклаем. Ногу перевязать?
— Какой ты части боец? Говори! — повелительно потребовал Семен и, по долгому молчанию Глеба поняв, что тот не ответит, добавил: — Ты что надо мной сидишь, как квочка над цыплятами? Тоже мне, сестра милосердия! Цел? Так жми в часть, я без тебя доползу! И звездочку приладь как положено!
— Эх, кабы знать да ведать, где нынче обедать? На том свете — лучше питания не найти. А главное — никаких тебе знаков отличия и никаких тебе команд! Где она, та часть? Адресок подкинешь? Иль на свою заставу пошлешь? Так от нее одни головешки остались…
— Именно на заставу! Приказываю!
— Ты на меня не шуми, кричать тебе сейчас ужасно вредно, — лениво процедил Глеб. — Ты лежи смирнехонько, сил набирайся да слушай. Я исповедоваться хочу.
— Пошел ты к черту со своей исповедью! — взорвался Семен. — Я тебе не поп! Не знаю, кто ты по званию, еще раз приказываю: бегом на заставу!
Оба они говорили медленно, но даже в вынужденной медлительности Семена прорывалась ярость, а слова Глеба были унылы и монотонны, как осенний обложной дождь.
— Бесполезное дело, — не шелохнулся Глеб. — За гриву не удержался, так за хвост не удержишься.
— Ты что, приказ не выполняешь? — Пена всклубилась на пересохших, будто прикасавшихся к раскаленному железу, черных губах Семена, и он, сцепив зубы, чтобы не застонать, приподнялся с земли, дотянулся до нагана, но тот, глухо звякнув, выпал из сведенных судорогой пальцев.
— В муках рождается человек, в муках и гибнет, — молитвенно произнес Глеб. — Гонится человек за счастьем, по всему свету его разыскивает, а оно — рядом. В муках счастье, в муках человеческих. И чем горше муки, тем слаще счастье. А чистого счастья нет, все перемешалось, переплавилось: в добре зло тлеет, в ангеле бес сидит, в скромнике себялюбец, в бессребренике — скряга. И что же получается? А вот что: правда — она из кривды выходит. Несправедливость верх берет: над правдолюбцем хохочут, распутному хвалу воздают, мыслящего травят как зайца гончими. Человек глотка воздуха жаждет — его огнем душат, он хлеба просит — ему камень кладут. Любящих гордыня одолевает, и, глядишь, от любви той одна зола осталась, пепел один. Да и разберешься — была любовь-то? Может, то ненависть на себя ее обличье приняла, а ее за любовь посчитали. А кто обманут? Человек, опять-таки человек. Жизнь, она как зорька утренняя, полуденным светом сменяется, а там и мраком ночным. А человек сгоряча, не подумавши, не разобравшись, глаза не протерев, зорьку эту за всю жизнь свою принимает, о ноченьке ему подумать недосуг, а как эта ноченька беспросветная на ум ему придет, он ее тут же и отогнать норовит: авось еще долго до нее, авось стороной обойдет. Так и обманывает самого себя, одной зорькой хочет прожить, за счастье свое принимает. А где оно, счастье? Да если б было оно, так разве имело бы цену? Цена у того, чего нет, что недосягаемо. Манит, манит тебя, бежишь к нему, а оно от тебя — не ухватишь. Призрак — вот что дорого, вот чему цены нет…
«Не иначе рехнулся… — подумал Семен. — Не может нормальный человек так рассуждать».
— Гитлер, сказывают, чистый вегетарианец, мяса за всю свою жизнь ни грамма не сожрал, а видал, как сиганул! С первого прыжка!
— О Гитлере откуда данные? — насторожился Семен, чувствуя, как злость к этому человеку горячей волной накатывается на сердце. — За одним столом с ним обедал?
— Эва, как поворачиваешь… — обиженно сказал Глеб. — Об этом в газетах было. Газет, видать, не читаешь, начальник.
И то, что Глеб заговорил обиженным тоном, еще сильнее взбесило Семена.
— Ты… вот что, — негодуя на свое бессилие, раздельно произнес он. — Добром не уйдешь — пеняй на себя.
— Воюй… — усмехнулся Глеб. — Только с кем в бой пойдешь? Добры молодцы в чистом поле полегли, беспробудным сном спят. И разбудить некому. Солнце вон уже как поднялось, а они спят.
— Слушай, — поняв, что Глеба не пронять угрозой, попробовал взять уговором Семен. — Ты живой, я живой — двое нас, понимаешь?
— От тебя проку — что? — Выгоревшие брови Глеба чуть дрогнули. — Ты как птица подбитая, не взлетишь. А я свой карабин в реке утопил. Сроду я его не любил, карабин. И — в воду, аж булькнуло. Круги по воде — и никакой тебе войны!
— Ты что же, в плен нацелился? — ожесточившись, спросил Семен.
— Я не трус, не думай, — поспешно, будто самому себе, сказал Глеб. — Я по танку стрелял, по смотровой щели… По тому самому танку, который тебя чуть не перепахал. Потом — гранатой, а он, стерва, прет и прет. Ты ихние танки видал?