Лазарева Наталия
Шрифт:
Какой там «Парк им. Горького», думаю…
Когда я добрался, наконец, до Кубатого, он все мне пояснил: что никой это не парк, а – Ханская роща, а ветер дул с Бухарской стороны – значит из Азии, потому так и несло шиповником.
Яик – большая река и разделяет Европу и Азию.
Когда добрался, здорово устал – жарковато все-таки было в этой Европе-Азии. Домик оказался тоже неновым, с крытым двором – там деревянная крыша-навес начиналась уже от больших почерневших ворот, что было здорово – все ж прохлада. Для Кубатого такая предосторожность важна – я еще большего толстяка не видел. Хотя счас-то я… бутер. А ведь было, в сущности, отлично. Свобода, степь, река, интерес, запал… Если бы мне Кубатый назавтра не показал того, что показал – мед была бы, а не поездка.
Кубатый был страшным толстяком с детства, причем, как о нем рассказывали, вечно ему жарко: даже зимой ходил нараспашку, а все остальное время года – в одной рубахе, выворачивающейся из-под ремня, и все норовил закатать рукава. Выборгский даже говорил мне, что в реальном ходили слухи, что у Кубатого – два сердца. Но никто из медиков подобного не подтверждал.
Но энергии у толстого Кубатого было столько, что я бы поверил. Он мне страшно обрадовался и никакого страха, который я наблюдал у Номерпервого, я тут не обнаружил. Он напоил меня водой из своего колодца, завел в залу, оклеенную желтыми обоями по доскам (стыки досок проступали под обоями), порасспросил, как там Федор, и уложил на низкий топчан, застеленный хлопчатобумажным покрывалом в рубчик. Я что-то тут же заснул – так я устал из-за перелета и жары, а также из-за моего невыполнимого задания.
С низкого топчана было видно гладкий, свежевыкрашенный прохладный пол, на желтых обоях висела репродукция какой-то очень знакомой картины – там где босая девчонка с малышом бегут через мостик в страшную грозу (у нас в доме было пруд пруди таких девчонок), и я так сразу заснул!..
Причем, сначала я стал думать об этих босых девчонках, о нашем доме – пустоватом, неухоженном, без тряпья на окнах, но нескучном, о всяких выдумках братишек, о дыре под забором, о зеленых ходах в зарослях молодого грецкого ореха, потом из ходов я вдруг попал к Веруниной стенке, прям к той, что идет к окну, где приподнята занавеска и слегка видно пачку книжек…
Когда я проснулся, Кубатый, пыхтя, но двигаясь быстро-быстро и выталкивая впереди себя очень маленькие для его тела ступни в остроносых шлепанцах, притащил электрический самовар, чашки и разложил на круглом обеденном столе бумаги и фотографии.
На фотографиях был молодой красивый Федор Иваныч, очень плакатный, как я и предполагал, но все же с испуганными, слегка выкаченными глазами, что ему было совсем несвойственно; Номерпервый – очень худенький, внимательный, бритый по ноль, сам огромный Кубатый в мундире, ушитом металлическими пуговицами, дядька с усами и бородой, крупная темная девица, стоящая как бы между прочим, поодаль, и поднимавшая к улыбающемуся лицу огромный каракулевый воротник – а также кусок какого-то сооружения, а может и машины, а кусок потому, что дальше все было обрезано ножницами.
– Вот, обрезал и пожег, а то загребли бы меня, – заявил густым глубинным голосом Кубатый, – говорят, в начале войны, все в реальном перерыли – искали чертежи огнемета, людей невинных забрали, утащили макет из музея – а так все равно ничего и не поняли.
– А что следовало понять? – спросил я, еще не проснувшись, но уже ощущая в себе настороженность.
Кубатый тут же обиделся:
– Ты, Носач, давай просыпайся и начинай шевелить мозгой. Это тебе не автомобиль Запорожец, и не инвалидная коляска, а «огнемет четырехзвенный, большой, второй модели, на шестипалом твердорезиновом ходу, использующий наполнение троекратно сообщаемого запала…»
Я снова захотел было зевнуть, меня опять потянуло к той стенке в квартире Веруни, и даже пахнуло тем воздухом, когда она подтянула край шерстяной кофты. Я подумал, что Кубатый не зря отстриг часть фотографии, было чего опасаться, но его не взяли, потому что он полон собственной чуши, привык нести эту чушь, и нес ее уже давно, оттого его и отправили после санатория к родственникам в Яицк.
– Постой, Кубатый, что есть троекратно сообщаемый запал? Это что-то связанное с топливом? Я уж не говорю, о конструкции, ты мне, может, скажешь, на чем эта штука вообще работала?
Кубатый запыхтел, напустил на себя важности, попытался затрясти головой, на которой благородно рассыпались седые, разделенные ровным пробором волосы, отчего затряслось все тело, так как шеи вовсе не было, и заявил:
– Как – на чем она работала? А не на чем.
– А огонь?
Кубатый взял бумагу, начал выводить чернильным карандашом какие-то цифры и корявые печатные буквы, поясняя мне – вроде так я понял – вычисление степени давления на какой-то наполнитель, да так напористо, сверля меня взглядом, вставая и садясь, стуча руками по столу, укоряя меня в глупости и незнании основ.
Я все-таки не выдержал и спросил:
– Дядька Кубатый, мне бы чертежик, а то я тупой, как пень. Или, хотя бы, – я оглянулся на дверь и шепотом проговорил – адресок персоны, кто про чертежик знает.
– Ишь, ты, какой прыткий! – завопил дядька, все ему скажи, а даже основ правил вертикалистов не вызубрил.
Я насторожился.
– Об основах – слыхал. Кто такие вертикалисты – не совсем понимаю. А вот что на военном параде в 24-году выкатили на площадь огнемет, и он дал залп, да такой, что пятеро солдат загорелись как факелы – об этом знаю.