Ибрагимов Канта Хамзатович
Шрифт:
— Что?! Но-но-но! Вот министр! Вы думаете, что мы будем покупать или продавать честное дело нашей революции?
— Нет-нет. Вы не так поняли. Я тоже честный коммунист, до сих пор храню партбилет.
— А совесть? — перебил Мастаев. — Мало того, что вы «загадили подло» весь город. Сами погрязли во взятках. Вы позарились на святое, на чужую квартиру, где искусство, культура, музыка. Посмотрите, посмотрите, вам не совестно, на такой музыкальный инструмент, на фортепьяно вы поставили гору посуды, грязной посуды, словно это сервант, — Мастаев уже в зале Дибировых. Он взял рюмку с инструмента, понюхал, осмотрел. — Фу, пьянствовали! Чеченец-министр! Нет, чтобы молиться.
— Я молюсь, клянусь, молюсь.
— Так вы верующий или коммунист?
— Ну, понимаете, — замялся министр, — современный верующий.
— Понимаю, коммунист, молящийся деньгам. Будет доложено президенту.
— Не губите! Только-только на ноги встал. За должность столько отдал, весь в долгах. Сколько хочешь? Скажи.
— Молчи! Революцию не купишь! Из-за таких, как ты, свободы и государства нам не видать.
— Я за свободу!
— Хоть чужую квартиру освободи. Немедленно!
Только на улице Ваха понял, как он вспотел. К своему удивлению, этот разговор теперь не казался ему фарсом, тем более авантюрой. Такова реальность, и еще неизвестно, как все обернется.
Раздумывая над этим, он даже не заметил, как машинально очутился в чуланчике. И, словно очнулся, он оторопел: на его диване сидит Мария с книгой в руках. Сколько он об этом мечтал, а случилось как. Он слова, как и прежде, вымолвить не может. А она встала, красивая, высокая, стройная, в самой девичьей зрелости. И Ваха чувствует, что она крепче его, здоровее его и даже, кажется, стала выше его. И она это подтвердила своим печально-тревожным вопросом:
— Ваха, как ты исхудал!
— З-з-здравствуй, — только это сказал он. В это время, видимо на голоса, появились из кухни Баппа и Виктория Оттовна. — У меня процедуры, — нашелся Ваха. Как появился, так же неожиданно ушел.
Далеко Ваха не мог уйти. Долго стоял у «Дома моды», поджидая маршрутку. Он хотел думать о прекрасном, о любви, о Марии. Однако этот некогда красивый, цветущий, многолюдный перекресток, самый центр, рядом базар, теперь обезлюдел. Всюду грязь, мусор. А редкие прохожие очень угрюмы, подозрительны. И он вырос в этом месте. Ни одного знакомого лица, и вдруг кто-то крикнул.
— Мастаев! Ваха! Это ты?! — он тоже вряд ли узнал бы Самохвалова — так директор типографии изменился, будто под стать городу поизносился. И надо было сказать что-либо иное, да Мастаев, как обычно, ляпнул что на уме:
— Вы еще не уехали?
Вместо радостного блеска в глазах вмиг лицо Самохвалова исказилось страданием:
— Я здесь родился, вырос. Мои родители здесь похоронены, — на последнем слове его голос задрожал. — И ты о том же, — он в сердцах махнул рукой, не прощаясь, тронулся, как показалось Вахе, сгорбившись более прежнего. А Вахе хотелось Самохвалова догнать, извиниться, да не было сил. Были бы силы, он бы точно из этого осеревшего города хоть куда уехал бы, до того здесь чувствуется больная атмосфера. А он с трудом добрался до больницы, буквально свалился на кровать, а над ним доктор:
— Мастаев, в диспансере ныне многого нет, зато есть покой, который тебе крайне необходим. А там, — он указал в сторону окна, — очень много проблем. С твоим здоровьем с ними не справиться. Выбирай.
Выбирать не пришлось. Ночью резко поднялась температура, он стал бредить. Так получилось, что в эту ночь дежурного врача не было (в отличие от туберкулезников, врачи убывали, условий для работы нет) и тогда кто-то из пациентов поделился своими лекарствами.
Под утро Мастаеву стало легче. Когда он очнулся, вспоминал, что вроде бы видел во сне Митрофана Аполлоновича. Он подошел к окну. Тубдиспансер на возвышенности, днем почти весь город видать, а теперь какой-то мрак и лишь редкие-редкие огоньки, такие жалкие и слабые, что даже звезды на небе ярче горят.
«Кныш здесь», — отчего-то подумал Ваха. Что-то извечное, порой доброе, порой враждебное и противоречивое, крепко, как казалось ему, связывало его с Митрофаном Аполлоновичем. И Ваха уверен, что, знай Кныш, где он сейчас он, обязательно навестил бы его. И если не отвез бы на лечение в Москву, то лекарства для него точно достал бы.
С этими мыслями до зари Ваха уснул. Был уже утренний обход, когда его разбудили:
— Ваха, к тебе посетитель. Какая-то почтенная дама, кажется, русская. Но по-чеченски вроде бы понимает.
Мастаев сразу догадался — Дибирова Виктория Оттовна. Боже! Что же он натворил? Аж сердце чаще заколотилось.
— Ваха, огромное спасибо!.. Я, мы так тебе благодарны. Даже Кныш вроде к президенту ходил — без толку. А ты!
— Митрофан Аполлонович в Грозном?
— Да, — Виктория Оттовна как-то смутилась. Разговор у них не клеился, и это понятно. Они еще много раз друг друга поблагодарили, все время прощаясь.
Обычно после таких посещений Ваха шел в свою палату и из окна, где-то завидуя, взглядом провожал своих уходящих родственников. А что он видит сейчас? Правда, далеко, лишь очертания, да общий контур: у самых ворот Дибирову поджидают две роскошные черные иномарки. Из первой вышел мужчина с пышным букетом цветов. Он ниже Виктории Оттовны — похоже, Кныш, хотя точно утверждать невозможно. Из второй машины вышла вооруженная охрана. Таким важным Кныша Мастаев и представить не мог. А мужчина, вроде Кныш, вручил Дибировой цветы и, открыв дверь машины, настоятельно просил ее сесть. Ваха не стал досматривать эту сцену. Он ничком бросился на кровать, пытаясь спрятать больную голову в слежалой, вонючей, куцей больничной подушке, а в ушах прокуренный голос Кныша: «Теория Маркса и Ленина научила видеть под покровом укоренившихся обычаев, политических интриг, мудреных законов, хитросплетений учений классовую борьбу — борьбу между всяческими видами имущих классов с массой неимущих». ПСС, том 2, страница 80».