Ибрагимов Канта Хамзатович
Шрифт:
— С Богом! — по-чеченски сказал Мастаев.
— На Бога надейся, а сам не плошай, — процитировав вождя, как-то воспрянул Кнышевский.
Однако этот запал быстро угас. Этот переход не очень опасный. И если Кнышевский сорвется, то потянет за собой Мастаева. Да Митрофан Аполлонович, хотя и обессилел, а жить еще хочет: просто ложится тяжело дыша, а Ваха дергает его сверху, призывая к борьбе, торопя. Потом уже кляня и матеря. Кнышевский поначалу еще огрызался, но скоро и на это у него сил нет. Все чаще и чаще его остановки, все короче и короче их переходы, а рассвет неумолимо настает. И уже небо светлое, голубое, прозрачное. Если солнце из-за гор выглянет, то их наверняка увидят.
— Быстрее, быстрее, — дергает Ваха веревку и раз пригрозил ножом: — Я сейчас ее перережу.
— Режь! — в отчаянии застонал Кнышевский, аж слышен скрежет зубов.
— У-у, осел! — и Ваха из последних сил потянул. Несколько минут он буквально тащил его за собой, а Митрофан Аполлонович от такой заботы совсем раскис, стал непомерно тяжелым и опять заскулил:
— Я не могу. Ваха, не судьба.
— Не судьба? О какой «судьбе» вы говорите? — словно не партнеру, а вверх, горам, со злостью закричал Мастаев. — Разве вы это проповедовали в Доме политпросвещения? Или «Образцового дома проблем» уже окончательно и бесповоротно нет и не будет. Выборов более нет, а «итоговый протокол» навсегда готов? Мы рабы, воспитанные в люльке-качалке, и кроме пролетарских цепей более ничего не имели?.. А ваши миллиарды, заработанные на чеченской войне?.. Что умолкли?
Вначале была тишина, только легкий, прохладный, щекочущий слух высокогорный свист неугомонного ветра. И тут Ваха ощутил снизу некоторые движения, так что веревка совсем ослабла, и следом злой рык: «Э-э-у», — словно хищник-чудовище снизу настигает, вот-вот ногу оттяпает, всего проглотит. От испуга Ваха торопливо пополз. И когда даже не то что сил, а просто воздуха не хватало, и он почти задыхался, его залитый потом взгляд выхватил скудные корявые ветви низкорослых елей, что приютились на второй, очень узкой террасе, он сделал отчаянный рывок и, ощутив под собой горизонтальную поверхность, пал ничком. И пред ним, в упор, от его воспаленного дыхания покрывшаяся испариной черная, холодная, равнодушная, как вечность, каменная стена, от неприступного величия которой стало не по себе. Ваха повернул голову — красочный, сочный мир утреннего Кавказа разлился перед ним во всем великолепии. Он так хотел бы долго-долго любоваться этой упоительной панорамой, как перед глазами, будто из ада, протянулась грязная с кровавыми царапинами и черными корявыми ногтями лапа.
— Помоги, — как из преисподней, услышал Мастаев шипящий и все же хорошо знакомый голос. Боязливо он протянул было руку помощи; брезгливо отдернул и только тут увидел, что и его рука такая же грязная и в крови. Эти руки крепко сцепились, и тогда появилась голова: выкрашенные в каштановый цвет волосы Кнышевского совсем обесцветились, как его прошлая жизнь, а снизу сплошная седина под стать его изможденному, постаревшему лицу. И только в глазах жизнь, ибо он тут же выдал:
— Врагу не сдается наш гордый «Варяг».
— Ага, — не без сарказма поддержал Мастаев. — И Ленин, такой молодой, и юный Октябрь впереди.
Почти в обнимку, ощущая учащенное дыхание друг друга, они повалились на узкой террасе, глядя в бездонное голубое небо:
— Кстати, — нарушил молчание Кнышевский, — сейчас, по-моему, октябрь месяц.
— Судя по погоде, середина октября: скоро грянут морозы. А к чему вы это?
— До конца года векселя могут быть лишь на моем имени.
— У-у, — взвыл Мастаев. — Вы вновь о деньгах?!
— Деньги правят миром.
— Ну, тогда заплатите, чтобы нас отсюда вызволили. Где ваши векселя?
Надолго замолчали. Теперь глядели на крутую, почти вертикальную, узенькую тропку в скале. Ничего объяснять не надо: обратной дороги нет. А лезть вверх тоже сил нет: и страшно, и опасно. А тут солнышко вдруг скрылось за тучкой. Сразу стало холодно, мрачно, тоскливо, и Ваха не совсем бодро выдал:
— Этот переход не долгий, всего метров двести.
— Я не смогу, — как окончательный приговор грустно выдал Кнышевский.
— Что значит «не смогу»? Вы, кадровый военный.
— Все в прошлом.
— Офицер, спецназ, — это пожизненно. И вам всего-то полтинник.
— После грота — сил нет. Даже если вернусь — снова борьба. Для чего, для кого? Мать — старуха, и я ее по жизни мало видел, не баловал. Сестра алкоголичка. Почти одинок, — тяжело выдохнул Митрофан Аполлонович, — и оплакать меня некому.
— Плакать рано, — осторожно, избегая края пропасти, Ваха как-то умудрился принять сидячее положение, не выпуская тоненькой ели. — А я должен жить, бороться: у меня сын, — тут он сделал большую паузу, и как тайну: — А еще Мария.
— Мария? — встрепенулся Кнышевский. Не как напарник, а уж больно смело он тоже сел и даже с откровенным вызовом свесил ноги на край скалы. — Так ведь Мария, — тут он запнулся, в упор глянул на Ваху и, видя, что тот, выдержав взгляд, все же молчит, сказал: — Она без ноги, калека.
— А я не ноги люблю, а Марию, — жестко сказал Мастаев, почему-то именно в этот момент вновь выглянуло теплое, яркое солнышко, словно в мире появилась надежда.
— Вот сколько тебя знаю, а никак не пойму.