Неизвестно
Шрифт:
Чудесно, удивительно, странно — он вдруг очутился в Охотном, еще раз повернул направо, снова миновал проходной двор. У фонаря томился извозчик: «Эй, любезный! Поспеши-ка.» Помчались. Спасен?
Спасен. Спасен! Под рубашкой нащупал образок Святителя Митрофана: мама им благословила, наказывала не снимать. А он снимал, терял образок. Недавно нашел его у брата Володи. Безотчетно надел на шею. Вот бы поиздевалась Сонечка! Ведь она даже перед казнью отказалась принять священника.
К радости добавилось чувство вины перед Михайловым: сам же посмеивался, когда тот требовал сугубой конспирации. Разве сегодня ушел бы он без Сашиной науки?
Уехал в Сергиев Посад, в Лавру. Там пробыл три дня.
В квартире на Знаменке он поселился уже с другим паспортом. И поселился не один — с молодой женой Катей. По соседству тут же появились новые жильцы — два крайне подозрительных субъекта. Они часто попадались ему на улицах — в самых разных местах. И вскоре окончательно себя раскрыли. Дело было ночью. Жена спала. Его мучила бессонница. Он слышал, как пришли соседи, как устраивались на скрипучих кроватях. Тихомиров лежал без свечи, затаив дыхание. Похоже, там, за тонкой перегородкой, были уверены, что молодой четы нет дома.
— Ишь, бестия, — заговорил первый. — След путает, как лисица. Со Стромынки да на Сивцев, а оттуда прямо на Разгуляй. Вот жизнь собачья — гоняйся за ним. Хорошо хоть в кухмистерскую успел. А то пропал бы я с голодухи.
— Им-то, бунтовщикам, что, — тихо отозвался второй. — Они идеями сыты. К тому же французики микстурку придумали: хлебнул — и три дня ни пивши, не евши, бегай себе. Вот и бегают, шаромыги. А еще силища от микстурки. Бомбиста брали — так он пятерых наших раскидал. А этот, за стенкой, хитер. По рылу видно — не из простых.
Дело ясное — за стенкой говорили о нем. Тоска сдавила сердце: обложили со всех сторон, охранка следит за каждым шагом. Почему не берут? Должно быть, по нему выслеживают других — тактика подполковника Судейкина. Хорошо, что Маша Оловеникова успела выехать из штаб-квартиры! А Богданович. Бедный Юра решил поиграть с судьбой. Доигрался, досиделся на Садовой — вчера арестовали.
— Душа моя, Катенька, проснись, — разбудил жену. — Тихо. Тсс.
А жена — умница: очнулась, будто и не спала. Выучка — сама член исполкома «Народной воли». И первое движение — руку на живот: мягко, оберегающе. Наверное, и во сне помнила, что беременна, хотя срок пока и небольшой.
Нужно, чтобы филеры уверились, что соседи еще не пришли. Но, конечно же, придут, никуда не денутся, поскольку по подворотням и переулкам их ведут, глаз с них не спускают другие сыщики.
Тихомиров прислушался: один из филеров уже всхрапывал, но другой все еще полусонно хвастал, что вчера Евстрат- ка накинул ему полтинник — за усердие.
Одевались бесшумно, быстро, объяснялись жестами, да и что объясняться — по третьей от печки половице (которая не скрипит) к двери, в коридор, через кухоньку к черному ходу. Тут Катя шалью неловко махнула, зацепилась за умывальник (урыльник — как, смеясь, называла), оглушительно звякнуло в темноте. Юркнули под стол, затаились, словно дети малые разыгрались в прятки: «Кто не спрятался, я не виноват.» Сейчас выскочат, свет зажгут, навалятся. За такое дело Евстратка, поди ж, целый рубль накинет. Похоже, стрельбы не миновать: Тихомиров с отвращением ощупал в кармане револьвер. Сердце колотилось, перед глазами плыли круги.
Ничего, обошлось. Только замычал во сне филер: «Ах, штучник, поганец! Гоните, ваше благородие!..»
По снегу, в метели, на разных извозчиках — в разные концы Москвы.
У Савелия Златопольского взял другой, надежный паспорт. Брат Володя ссудил денег, дал почти новое пальто. В полдень они с женой уже сидели в нижегородском поезде, уверенные, что в Белокаменной не оставили за собой никаких следов.
Ехали первым классом — солидно, по-барски. Хвала щедрости дорогого братца, но, признаться, и без него бы не пропали: в кассу «Народной воли» поступало до пяти тысяч в месяц, 60 тысяч в год! Хорошие деньги. Да разве он, идеолог организации, не заслужил, чтобы в пути ни в чем себе не отказывать?
Одно омрачало путешествие. Неотвязная мысль: почему взяли Николая Капелькина? Кто его выдал?
Итак, в уютном купе ехал молодой профессор, специалист по быту и верованиям поволжских инородцев, каких-нибудь черемисов с вотяками, по большей части ямщиков с заунывными степными песнями. Профессор был влюблен в свою юную жену — глаз с нее не сводил, загонял бедного буфетчика, угождая ей в мелочах. Помрачнел он только раз, когда супруга, капризно поведя полнеющими плечиками, попросила угличского сыра, ну хотя бы ма-а-аленький кусочек или на худой конец малиновой пастилы.
— Почему угличского? Спросим пармезана или бри.
Вспомнилось. Снова надвинулся полумрак сырной лавки, где Юра Богданович с лицом цвета томпакового самовара помогал хмурому Кибальчичу наполнить жестянки едким гремучим студнем. Нет уж, пусть малиновая пастила! Впрочем, какое там. Пастилой закармливала его мама, перед тем как оставить одного в керченской гимназии. Совсем одного — впервые, среди чужих людей. Бедная мама хотела как лучше и подсовывала ему ароматные розовые кусочки, а он плакал и, давясь, жевал их до последнего прощания на пристани. И мама плакала. А он знал теперь, что тоска пахнет малиновой пастилой. Всю жизнь знал. И очень удивился, что в тюрьме III Отделения нет этого запаха — тоска была такой же, как в Керчи. Помнится, дочери керченской хозяйки без конца разучивали гаммы. Хорошо, что втюрьме это было не принято, иначе хоть волком вой. Выходило, что в камере даже лучше.