Архангельский Александр Николаевич
Шрифт:
Примеры можно множить и множить.
Тем удивительнее, что о мире детства Пастернак говорит чаще всего языком совершенно взрослого человека, прошедшего солидную философскую подготовку: языком, в который закрыт доступ интонациям ребенка, словечкам из его обихода, стилевым приметам возраста:
(…) Так начинают понимать. И в шуме пущенной турбины Мерещится, что мать — не мать, Что ты — не ты, что дом — чужбина. Что делать страшной красоте Присевшей на скамью сирени. Когда и впрямь не красть детей? Так возникают подозренья. Так начинают жить стихом.В этих строчках заключено явное, бросающееся в глаза противоречие между психологически точной передачей переживаний, пробуждающих в младенце Поэтическое начало, наделяющих его «духом музыки», и — формой рассказа о них. Переживания даны как бы изнутри, а слова подобраны вроде бы внешние, чужие, «взрослые». Оно слишком понятийно, слишком пропитаны метафизической атмосферой Марбурга — одна «страшная красота» чего стоит! — и в то же время слишком метафоричны (сирень, присевшая на скамью…), чтобы соответствовать восприятию того, кто «начал жить стихом».
И ладно бы это происходило от неумения настроиться на «детскую» волну. Нет; легко подобрать примеры, когда поэт, желая поведать о таинственном зимнем вечере, готов изъясняться с помощью своего «младенческого» словаря:
(…) Спатки — называлось, шепотом и патокою День позападал за колыбельку. (…) Все, бывало, складывают: сказку о лисице, Рыбу пошвырявшей с возу. Дерево, сарай, и варежки, и спицы. Зимний изумленный воздух. (…) Та же нынче сказка, зимняя, мурлыкина, На бегу шурша метелью по газете. За барашек нив и тротуаров выкинулась Серой рыболовной сетью.Сложнейший, многослойный метафорический ряд — сказка, метелью шуршащая по газете, выкинулась сетью за барашек грив, как бы убран в тень простых составных элементов сказочной топики («Дерево, сарай, и варежки, и спицы (…)») и опосредован ими. Так что разрыв между «возможностями», «умениями» и «навыками» стилизации «младенческого лепета» — и использованием этих возможностей, умений и навыков требует особого внимания, ибо не может быть случайным недосмотром. За ним скрывается — скорее всего неосознанный, но опорный для пастернаковской поэтики — принцип.
Не в том ли дело, что Пастернаку по большей части не нужно было стилизовать детскую речь, равно как и изображать мир ребенка во всех подробностях, потому что он вообще ничего изображать не собирался? Он выражал этот мир изнутри. И никаких особых усилий для этого не требовалось. Просто помимо «реального» возраста существует еще и психологический, которым каждый человек наделен изначально и почти до конца жизни. Пастернак мужал, менялся, но детская верность тайне, рыцарственное отношение к бытию, глубинное родство с жизнью природы, чистота и первозданность взгляда на ход вещей оставались присущи ему.
Сразу оговорюсь: это состояние психологического возраста ничего общего не имеет с инфантильной «детскостью», эгоистической подростковостью, которую иные люди не могут изжить на протяжении десятилетий. Тут — совсем иной случай. Юношеская незамутненность не заменяла, а лишь просветляла духовную зрелость.
Совсем не случайны результаты пастернаковской попытки 20-х годов выступить в новом качестве — детского поэта. Внешне все абсолютно благополучно. Московское и ленинградское издательства выпустили в свет аккуратные книжечки его стихов, обращенных к маленькому читателю: «Карусель» и «Зверинец» (обе — 1924-й). Стихи эти нельзя назвать слабыми, в них есть прекрасные строки — но строки, удавшиеся словно бы вопреки внутреннему «заданию»; строки, где желание изъясняться вразумительно не оказывалось сильнее вдохновения:
С перепутья к этим прутьям Поворот довольно крут, Детям радость, встретим — крутим, Слева — роща, справа — пруд. (…) Эти вихри скрыты в крыше, Посредине крыши — столб. С каждым кругом тише, тише, Тише; тише, тише, стоп!Но таких строк было немного. Большинство же — были просты, доступны и — скучны. Ибо «подстроиться» под ребенка, начать разговаривать с ним на его языке мыслимо лишь «с высоты»-иного — взрослого и едва ли не старчески умудренного — психологического уровня. Потому-то, скажем, «детские» стихи Самуила Маршака — очень детские, а взрослые — очень взрослые. У Бориса Пастернака все наоборот.
Этим объясняется и странное свойство, его художественного мира, смутившее даже столь проницательного читателя, как Анна Ахматова. «Я сейчас поняла в Пастернаке самое страшное, — писала она. — Он нигде ничего не вспоминает». Но разве нужно вспоминать о том, что по прошествии лет так и не разлучилось с тобой, что осталось твоим достоянием, неотъемлемой частью твоей личности, центром твоего ценностного кругозора? Нет. Вспоминать имеет смысл о том, что осталось давно позади, с чем ты пребываешь в разлуке. А Пастернак с детством — во всяком случае, до самого последнего своего периода — не разлучался, и если мы не поймем этого, то никогда не сможем разобраться в таких его вещах, как стихотворение «Старый парк», написанное военной порою».