Шрифт:
— …А в Киеве — монастырь в пещерах. От него пойдет Святая Русь.
— Как это?! — изумился Несда. Даже ложку бросил на стол и повторил, пробуя на вкус каждый звук: — Свя-та-я Русь?
Поп Тарасий тоже перестал есть.
— Народ кающихся разбойников — вот что такое будет Русь. По себе я это познал, а окромя того, открылось мне нечто волею Божьей.
Душило расхохотался, пустив ходуном свое недюжинное храбрское чрево.
— Ну ты, отец, сказал! Где столько разбойников наберется? Про тебя не знаю, может, ты в молодости и впрямь разбойничал. Ну а он? — Душило показал на Несду. — А я? Мы, видать, тоже тати и душегубы?
— А ты вспомни.
Поп Тарасий пронзительно посмотрел на храбра. Тот стушевался, свел глаза к переносице и покашлял.
— Ну… может, оно и того. На то ты и поп, чтоб в душу глядеть.
— Я тоже хочу, — сказал Несда.
— Разбойником? — Душило взглянул на него удивленно.
— Погулять по Руси, — ответил отрок и уточнил: — С толком. А почему Византия не святая, отче? — спросил он Тарасия. — Греки не разбойники?
— Еще какие разбойники, — возмутился храбр, обсасывая фазаньи косточки.
— Они не каются?
— Каются, — ответил Тарасий.
— А… — Несда открыл рот для вопроса.
— Не знаю, — опередил его поп. — Об этом ты у Господа спросишь, когда предстанешь перед Ним.
…Новгородцы — народ бойкий, неусидчивый, долго ждать тут не любят. На исходе последнего зимнего месяца, раньше чем в прочих русских землях, в Новгороде жгли чучела Смерти-Марены, пекли блины. Гнали прочь опостылевшую зиму, звали солнце-Дажьбога. Пока не раскис зимний путь в низовские земли, к Киеву от Торга отправлялись последние санные обозы. Душило купил себе нового коня, а Несду и попа Тарасия посадил в сани. Так и поехали налегке. У храбра — мешок, крепко завязанный, у отрока — котомка с Псалтырью, у Тарасия — заплечная сума с иерейскими пожитками.
— Сказал бы, что в мешке прячешь, а, Душило? — посмеивался поп.
— Придем в Киев, там скажу, — наотрез отказывался тот, но вид имел предовольный. — А не то скрадут по дороге, ежели прознают, какой у меня там реликвиум.
— А лодьи на кого оставил? — вспомнил Тарасий.
— Слуд весной приведет. Он малый толковый… Хорошо, что я его коркодилу не скормил.
Несда обнялся на прощание в Киршей.
— Перешлю тебе как ни то берёсту с письмом, — пообещал новгородец. — Сам теперь в Киеве не скоро буду. Этим годом пойдем на лодьях в Булгар, потом в Хвалисы. Там товар возят на вельблудах — вот погляжу, что за диковина сарацинская! И тебе отпишу.
— Отпиши. Только… я, может, из дома сбегу.
— Зачем? — поразился Кирша.
— В калики перехожие подамся. По Руси ходить буду. Песни духовные петь. Плохо разве?
Кирша посмотрел на него жалостливо, как на дурачка.
— Жил бы ты в Новгороде, я бы из тебя дурь вынул. А так — прощай.
Они снова обнялись, напоследок.
— Прощай, Новгород! — крикнул Несда из саней, закутанный в медвежью полсть, и помахал рукой.
Обоз тронулся.
9
Той зимой печерской братии было голодно. В монастыре и прежде никогда сполна не набивали животы, чтобы сытостью не губить молитву. Однако к концу зимы у многих иноков подвывающее чрево стало еще большей помехой молитвенным трудам, чем распираемое и блаженно молчащее.
Летняя непогода сгубила хлеба, во всем прочем тоже был недород. Торговцы сделались прижимисты, драли неподобающую цену. Приношения мирян, боярские и купецкие поминки, стали скудны и нечасты, а на княжьи и рассчитывать не приходилось. До того ли Всеславу Брячиславичу? Оттого большая часть братии еще сильнее тужила об изгнанном князе Изяславе.
Игумену же Феодосию будто бы и дела никакого не было до голодных страданий иноков. Знай себе питает на богадельном дворе нищих и калек, каждого привечает, никого не прогонит. Каждую субботу по своему обычаю отправляет в киевские темницы воз хлебов на прокорм разбойникам. Сам одну сухую корку в день съедает и тем доволен. Голодные монахи собирались по двое-трое у кельи игумена и принимались укорять его, кто со слезами, а кто и со злыми словесами. Просили хотя бы урезать на полвоза разбойную долю хлебов, да нищих принимать с рассмотрением, а не всех подряд, оттого как среди них есть и тунеядцы самого наглого пошиба. Феодосий оставался непреклонен. Выслушивал внимательно упреки и отвечал неизменно:
— От мира сами берем и от него же кормимся. Миру и отдавать должны наши долги. Имейте упование на Бога и не унывайте, братия. Меня же простите ради Господа.
И лицом делался еще светлее, чем обычно. Приходил в келью и там на молчаливый спрос Никона, пишущего за столом, говорил:
— Сказано Христом: блаженны мы, когда укоряют нас и поносят грубым словом за приверженность к Его заповедям. Следует нам тогда радоваться и веселиться душой.
— А кто братий повеселит? — спросил как-то Никон. — Горько им нынче и скорбно от столь жестокого поста.