Шрифт:
Два года назад он получил удар в спину от писателя Гауха, считавшегося в числе его друзей. В своем романе «Замок на Рейне» Гаух изобразил тщеславного безумца Эбингарда, мнящего себя гениальным писателем и кончающего жизнь в сумасшедшем доме. «Это Андерсен!» — радостно шептались знакомые и ждали ссоры, литературного скандала. Нет, он не доставил им такого удовольствия. В письме к Ингеману, соседу и приятелю Гауха, он честно признал, что видит в смешных и нелепых выходках Эбингарда преувеличенное, карикатурное, но не лишенное основания отражение своих слабостей. Трудно признавать такую вещь, но еще труднее лгать и клясться, что все это сплошная клевета. С тех пор он много передумал, многое узнал на опыте. И, право же, может утверждать, что это не просто тщеславие и мания величия — хотеть, чтобы твои книги были нужны людям, оставались у них в памяти надолго, может быть навсегда. Ведь он же пишет не для самого себя, а для других! Что же дурного, если ему хочется, чтоб его помнили и после смерти?
Во время путешествия по Шотландии он получил подтверждение, что его популярность в Англии не просто газетная шумиха, как думали многие в Копенгагене. Когда он с банкиром Гамбро посетил один старый замок и потом расписался в книге посетителей, привратник живо заинтересовался им. «Андерсен — это, наверно, вы?» — спросил он старого банкира. И, узнав о своей ошибке, удивленно воскликнул: «Как! Такой молодой? Я слыхал, что писатели становятся знаменитостями к старости, а то и после смерти». — «А вы читали книги мистера Андерсена?» — спросил Гамбро. «Ну как же! — ответил привратник. — Да и ребятишки во всей округе знают его сказки наизусть».
Вот это была та самая слава, какую ему хотелось иметь. Такой и гордиться не грех!
Гордился он и тем, что его книги нравятся Диккенсу. Автор «Оливера Твиста» и «Сверчка на печи» казался ему близким, любимым другом, каждое слово которого находит отклик в душе: и описание дуэта чайника со сверчком, и гневное обличение жестоких и лицемерных джентльменов из комитета благотворительности, и вера в силу доброго сердца, и умение видеть «лица вещей». Оказывается, Диккенс читал его книги с тем же чувством. Правда, при встрече они не могли поговорить так, как им бы хотелось: Андерсен с трудом объяснялся по-английски. Но выразить обоюдную симпатию помогали жесты, взгляды, улыбки. Последним впечатлением Андерсена от Англии было дружеское лицо Диккенса, махавшего ему с пристани платком на прощанье. А в чемодане он увозил несколько томиков произведений английского романиста, полученных в подарок от автора. Там же лежала и рукопись новой сказки, посвященной одной из тем, волновавших обоих писателей: высокомерной кичливости и слепоте к окружающему, свойственных аристократии. Это была история вымирающего семейства улиток, гордых своим «высоким происхождением» и уверенных, что лопухи, в которых они живут, — это центр мира.
Вскоре после английского путешествия Андерсен написал маленькую сказку «Капля воды». Жил-был однажды старый волшебник Крибле-Крабле, рассказывалось в ней, и он очень хотел видеть в вещах их самую лучшую сторону, а когда это никак не получалось само собой, ему приходилось прибегнуть к колдовству. Вот однажды он навел увеличительное стекло на каплю воды из канавы. Ну и зрелище же открылось перед ним! Тысячи маленьких существ метались там, прыгали во все стороны, теснили и пожирали друг друга. «Фу, какая гадость! — огорчился добрый Крибле-Крабле. — Разве они не могут жить в мире и дружбе?» Но нет, это никак не получалось. Чтобы яснее все разглядеть, он капнул туда вина — и все крохотные создания стали розовыми, ну точно как толпа хищных голых человечков! Тут как раз в гости к Крибле-Крабле пришел другой волшебник. «Отгадай-ка, что это такое?» — спросил Крибле-Крабле, показывая на крошек, толкавших и разрывавших друг друга в клочья. «Ну, это легко отгадать! — уверенно сказал другой волшебник. — Это какой-нибудь большой город, все они похожи друг на друга!»
Добряк Крибле-Крабле, всегда старавшийся видеть лучшую сторону вещей, — это был, разумеется, Эрстед.
А как же звали другого волшебника? Ну, его имя легко было угадать, не труднее, чем этому волшебнику заметить печальное сходство жизни капиталистического города с грызней бактерий в капле воды.
1848 год. Звуки «Марсельезы» раздаются не только в Париже, но и в Вене, в Берлине, в Лондоне. «Король-буржуа» Луи-Филипп бежал в Англию под именем «господина Вильяма Смита», за ним следовал его верный министр Гизо. А Карл Маркс, три года назад по требованию Гизо высланный из Франции, возвращался в Париж. Весть о парижских событиях была искрой, заставившей ярко вспыхнуть движение чартистов. «Да здравствует Франция!» — кричали толпы лондонцев. В Глазго безработные громили хлебные лавки с возгласами: «Хлеба или революции!» В Вене народ ворвался в императорский дворец с требованием отставки ненавистного Меттерниха и созыва национального собрания. На берлинских баррикадах борьба шла даже ночью, а когда король пошел на уступки, молчаливое шествие восставших двинулось к дворцу, неся трупы погибших в бою. «Шапку долой!» — закричала толпа, когда на балконе дворца показался король, и Фридрих-Вильгельм обнажил голову перед трупами людей, убитых по его приказу. Это был первый акт великой драмы. За ним следовал разгром чартистского движения, расстрел парижских рабочих, заявивших о своих правах. Пушки республиканского правительства оросили улицы кровью народа.
На собрании демократов в Кельне Маркс прочел телеграмму о венских расстрелах: австрийское национальное собрание тоже предало интересы народа. В Бадене и Пфальце армия преследовала последние группы повстанцев, в числе которых был Энгельс.
События 1848 года вскрыли непримиримость интересов буржуазии и народа в наиболее развитых странах, где на сцену истории уже выступил пролетариат. В Дании этого еще не произошло.
В королевском дворце в Копенгагене царило смятение: народ волнуется, либеральная печать в полный голос требует конституции, а король Кристиан VIII лежит при смерти.
«Что же это будет? Что же делать, если король умрет?» — растерянно спрашивал наследный принц Фредерик хмурых министров. Они молча переглядывались и вздыхали: да, кисельный характер у будущего правителя! Слабовольный, нерешительный… Впрочем, такого легко будет прибрать к рукам и действовать от его имени: усмирить народ неопределенными обещаниями, а потом попробовать договориться с расходившимися либералами. И, не теряя времени, министры принялись за составление первого послания нового короля к народу: там туманно говорилось, что Фредерик VII будет завершать проекты «своего возлюбленного отца» об упорядочении некоторых вопросов управления государством», сочетая «мягкость со справедливостью».
Либералы, группирующиеся вокруг газеты «Отечество», тоже не дремали: новому королю немедленно была представлена петиция с требованием конституции. Толпы народа собирались на улицах, оживленно обсуждая политические вопросы. Депутации, несущие петиции Фредерику VII, встречались приветственными криками. В своей речи, обращенной к депутации муниципалитета, новый король уже прямо намекнул, что всегда советовал своему отцу дать конституцию. Газета «Отечество» цитировала только что вышедшую брошюру с либеральной программой. «Желательная уже в 1839 году, конституция стала необходимой», — писалось там. И эта конституция должна прежде всего решить запутанную национальную проблему так, как требует либеральная партия: герцогство Гольштейн может получить некоторую самостоятельность, а Шлезвиг с его смешанным датско-немецким населением должен стать просто датской провинцией. Исторически сложившиеся прочные связи между двумя герцогствами надо уничтожить. Граница между Шлезвигом и Гольштейном проходила по реке Эйдеру, и боевым кличем датских либералов было: «Дания до Эйдера!» Национальный вопрос играл такую большую роль в их программе, что партия получила название национал-либеральной. Из всех их рассуждений неизменно вытекало, что датский народ может получить конституцию только при условии лишения Шлезвига самостоятельности. Подкладка тут была простая: либералы были буржуазной партией, а датская буржуазия любой ценой хотела сохранить господство над такой экономически важной областью, как Шлезвиг. Кроме того, с помощью шлезвиг-гольштейнского вопроса либералы стремились увести народное движение от острых социальных проблем в русло «защиты национальных интересов». Не помещики, а немцы причина всех зол, внушали они народу.