Шрифт:
– Скорее!!! – закричала Александра.
Майя переложила ребенка в левую руку и нагнулась, чтобы поднять доску… Ударной волной взорвавшегося в нескольких метрах снаряда ее оторвало от палубы, вырвало из рук младенца и вновь ударило о доски. Она не потеряла сознания и видела, как кулек с ребенком перелетел через борт.
Женщина дико закричала и бросилась в воду. Она нелепо колотила руками, как будто старалась выпрыгнуть повыше и дотянуться до стремительно удалявшегося голубого одеяльца, пока ее не затянуло под черный клепаный борт.
Александра темными глазами посмотрела на дочь:
– Прыгайте, я дам вам Борьку, и… где Соня? Она…
Александра осеклась. Соня лежала у самого борта, глядя в небо еще не успевшими потухнуть огромными глазами, ветер шевелил ее ресницы, и казалось, что она сейчас моргнет и встанет, и все было бы так, если бы не кровь, широко растекающаяся вокруг ее головы…
Валентина прыгнула в воду и приняла у матери брата, Александра опустила им кусок доски и спрыгнула сама. Держась одной рукой за доску, а другой крепко вцепившись с двух сторон в Борькину курточку, они колотили ногами, стараясь как можно дальше отплыть от тонущей баржи.
На медленно опускающейся палубе, выпрямившись во весь рост, стоял давешний священник. Сняв с себя крест, он осенял им всех, кто были вокруг, раненых и невредимых, мертвых и живых. Его ровный, казалось, негромкий голос, перекрывал вой самолетов, грохот стрельбы, треск пламени, крики. Валя слышала и слушала каждое его слово:
– Прими, Господи, в лоно Свое, под руку Свою, души чистые, светлые, безгрешные, крещенных сегодня водой этой святой, ибо вода сия сегодня свята…
Он встал на колени и опустил в воду крест…
Им удалось благополучно добраться до своего берега. Там их подобрали бойцы, то ли пехотинцы, то ли артиллеристы, накормили, дали сухую одежду. Потом была длинная дорога обратно, в Ленинград, и бесконечно долгая, нечеловечески тяжелая блокада.
Валентина провела рукой по лицу, словно стирая нахлынувшие и овладевшие ею столь сильно воспоминания, перевела дыхание, успокаивая тяжело стучащее где-то под горлом сердце, огляделась. Слева от алтаря стояли несколько молодых мужчин и женщин, одна пара, впереди всех, с ребеночком на руках, – совершался обряд крещения. Валентина подошла поближе и вслушалась в слова совершения таинства. Священник завершил обряд и надел на младенца православный крест на шнурочке.
Мать приняла ребенка у крестных, и все направились к выходу, мимо Валентины. Молодая женщина с лучащимися счастьем глазами несла, бережно прижимая к груди, розовый кружевной конверт. «Девочка», – поняла Валентина. Радость переполняла юную мать, она была готова делиться ею с каждым встречным, и, наверное, поэтому она остановилась рядом с Валентиной и, отогнув краешек кружев, показала ей крошечное личико, обрамленное темными, начинающими кудрявиться волосиками.
– Вот, – сказала девушка, – это наша Сонюшка, так мы ее назвали.
– В честь бабушки, наверное? – поинтересовалась Валентина.
– Нет, не в честь, просто так назвали, – ответила та и подняла на Валентину огромные темные глаза. – Ведь София – мать Веры, Надежды и Любви.
И она ушла, унося в мир своего ребенка, сопровождаемая мужем, крестными и друзьями…
– Простите, – раздался рядом с Валентиной негромкий голос.
Она повернулась. Перед нею стоял священник.
– Простите, – повторил он, – Скажите мне, есть ли на вас благодать крещения Господнего, ответьте?
Он внимательно и спокойно смотрел Валентине в глаза. Сердце у нее вновь застучало неровно и тяжело.
– Да, – неожиданно для себя самой сказала она. Чуть помедлила и уже уверенно подтвердила: – Да, я крещеная. Меня окрестили шестьдесят лет назад ровно, день в день.
– Тогда это ваше, – сказал священник и протянул ей плоский серебряный крестик с продетой в ушко тоненькой цепочкой…
Валентина вышла из автобуса и спустилась к реке по пологому, поросшему травой склону. Она не была здесь с того самого дня. Неподалеку, на песке, лежало принесенное откуда-то издалека бревно, старое, сухое, с глубоко растрескавшимися торцами. Она села на него и долго-долго смотрела на реку. Потом, когда солнце стало клониться к западу, но стояло еще высоко, Валентина разулась, вошла неглубоко в тихо плещущуюся вокруг ее ног пологую невскую волну и, сняв с шеи крест, опустила его в прозрачную воду…
5
Семь писем о лете
«…Настя, я все ждал, когда пройдут дожди, когда разгорится лето. Почему-то я думал, что вместе с летом начнемся мы, как начинаются белые ночи или запах сирени начинается по дворам. Это ведь ты так говорила – мы начнемся летом. Когда повзрослеем еще на один месяц. Или на два, потому что ты вернешься с гастролей только в августе.
Мы с тобой обещали писать друг другу обо всем, что с нами происходит. Вот я и пишу, не зная и уже не надеясь узнать твоего теперешнего перелетного адреса. Пишу, положив листок бумаги на подоконник. Ты помнишь, какой он широкий, наш подоконник? Почти как парта, весь в чернильных пятнах и почему-то немного покатый – все время приходилось ловить убегающие карандаши, а под чернильницу подкладывать щепку или ластик, чтобы не сползала и не опрокидывалась. Помнишь, как мы часто вместе делали уроки на этом подоконнике, тянули друг у друга учебник, брызгали чернилами, к возмущению моей мамы, из окна сквозило, а за окном шел снег, или дождик поливал, или солнце светило, всегда с правого боку – с твоей стороны и просвечивало сквозь твои волосы? Помнишь, как моя мама боялась, чтобы мы, подросшие и, еще сами не осознавая того, влюбленные, наедине „не наделали глупостей“? Мама подсылала Володьку подсматривать за нами. Он ужасно нам мешал, все время что-нибудь выпрашивал, дразнился или хныкал.
Папин отпуск по причине войны, конечно, отменен. Мама сказала, что его не мобилизуют – из-за возраста и из-за сердца. Все думают, что война скоро кончится, и потому готовятся к летнему отдыху. Все так думают, кроме папы и дяди Макса, – они „сомневаются“. Но они не очень-то распространяются об этом, наверное, чтобы не обвинили в пораженчестве и не забрали. И даже я ничего у них не могу добиться – всё секретные разговоры, бормотание, когда дядя Макс приходит и застает папу дома, да безостановочное курение. Соседи ругаются – всю квартиру продымили, „а еще интеллигентные люди!“
Дяде Максу готовят бумаги военного корреспондента, а мне он обещал выбить корочки репортера, хотя бы внештатного – из-за возраста. Имея такие корочки, я смогу ходить по всему городу, через все посты, которые сейчас чуть не на каждом шагу и на всех мостах, и фотографировать все, кроме, понятно, военных объектов. Я буду сдавать свои фоторепортажи в газету, и за работу мне даже будут платить. Хотя все теперь говорят о продуктовых карточках, а не о деньгах. Но когда работаешь, продуктов вроде бы больше должны давать.
Твою маму, Настька, я видел только один раз с тех пор, как ты уехала. Она выглядит очень усталой. Она все время в больнице, там дел много, все переоборудуют, переставляют, добывают дополнительные койки – готовятся принимать раненых. И я просил передать тебе привет, если она узнает адрес и будет тебе писать или если оказия вдруг подвернется. Теперь все стараются с оказией письма отправлять, так быстрее и, наверное, надежнее. Тетя Надя в ответ только положила мне руку на плечо и прикрыла глаза, обещая. Только ведь мы не знаем, где ты. Я несколько раз заходил в твою балетную студию, но там заперто, нет никого, одна старушка Эмилия Лазаревна сидит в своей костюмерной, в пыли и нафталине, чинит какую-то многослойную крашеную марлю (для юбок ваших что ли?), ничего не знает и дрожит. Твоя мама боится, что ты где-нибудь за линией фронта. Немцы ведь очень быстро наступают.
Где ты, Настя? Что с тобой? Почему от тебя нет писем? Эти вопросы постоянно со мной, словно стали частью тела.
И о самом главном.
Очень легко написать на бумаге: я тебя люблю. И так трудно было выговорить эти слова в первый раз. Я бы, наверное, не стал писать этого, Настя, если был бы уверен в том, что ты получишь мое письмо, да и все остальные письма, которые я собираюсь тебе написать – обо всем, что происходит сейчас в Ленинграде. Мне бы очень хотелось писать только о том, что касается нас с тобой. Мне бы очень хотелось просто делиться с тобой впечатлениями обо всем на свете, обсуждать прочитанные книги или новые фильмы, рассказать о моих фотографических задумках. Я жалею о многом, что мы с тобой не успели совершить, о наших прогулках и болтовне. Мне все вокруг – и предметы, и улицы, и лица общих знакомых – напоминает о тебе. Я даже убрал в стол твою фотографию – ты уж прости, Настька, потому что готов часами смотреть на тебя, а нужно многое успевать. Я пишу для тебя и думаю о тебе, но в то же время я как репортер, пусть и будущий, понимаю, что мои письма – это документ, моя маленькая летопись о начале особого времени.
Вкладываю первые фотографии. Здесь ты на нашем любимом месте, где сходятся у Летнего сада три мостика. Только сейчас я смог ее отпечатать вместе с другими – новыми…»