Шрифт:
— Почему?
— Потому что он никогда не возвращается к прошлому.
Бобби, самый волосатый из «Шести Джуди», вышел на сцену и представил всю группу. Он рассказал о благотворительной организации, о ее задачах, сказал несколько слов о художниках, чьи картины висели по стенам, поговорил о деньгах и попросил, чтобы их жертвовали побольше.
— А кстати, — повернулась я к Чарли, — последний раз я видела тебя не тогда. Последний раз я видела тебя по телевизору, когда тебя заталкивали в машину.
— А, это.
— Ну и?.. — спросила я, но он сделал вид, что не слышит.
Скоро комнату заполнили первые звуки «Танцующей королевы» [28] .
Мне никак не удавалось уснуть. Выпитый за день кофе и разница в часовых поясах объединили усилия, и в три часа ночи я была бодра, как в полдень. Я встала, прокралась на кухню, налила себе большой стакан воды. Включила компьютер. Совсем близко раздавалось сонное дыхание. Брат никогда не закрывал дверь спальни. Так он чувствовал себя в безопасности: ему надо было слышать звуки дома и посторонний звук, если он вдруг раздастся. Я аккуратно прикрыла дверь. Сегодня ему ничего не грозило. Сегодня его охраняли я и Чарли, спящий в соседней комнате.
28
«Dancing Queen» — песня шведской поп-группы ABBA, один из самых популярных их синглов (выпущен в августе 1976 г.).
Именно тогда, в ночной темноте, я написала о том как Эллис снова вошел в нашу жизнь — августовским вечером, в тот час, когда любители распродаж усаживаются в барах и рассказывают друг другу об удачных покупках, намечающихся разводах, новых романах и будущих отпусках. Я написала, как он вошел с бумажником, распухшим от пятидесятидолларовых купюр и дисконтных карточек: Музей современного искусства и Метрополитен, «Старбакс» и «Дидрих». Как он вошел с едва заметным шрамом над верхней губой — результат неудачного падения на лыжном склоне — и с раной в сердце, нанесенной мужчиной по имени Дженс; мужчиной, которого он на самом деле не любил, но который занимал место в его жизни и в ночных разговорах выслушал немало его секретов; у каждого когда-то был такой. Как он вошел с торчащим из кармана письмом, которое пару дней назад написала его мать, куда более эмоциональным, чем обычно, с вопросами о том, как он живет, и сожалениями, что они так мало общаются. Я написала, как он вошел с тем страшным грузом воспоминаний, который носил с собой уже столько лет и о котором отказывался говорить, и с пустым местом там, где когда-то было ухо. Я написала, как он вошел, уже зная, что меняет работу и жизнь, что оставляет снежные поля и склоны Брекенриджа и Скалистых гор ради клочка земли в штате Нью-Йорк, где нет никаких соседей и только горы Шаванганк будут следить за ним сверху, и ради ничего не обещающего человека из далекого прошлого.
Вот так он снова вошел в нашу жизнь; так я это запомнила.
~
5 июня 1997
Дженни.
Каждое утро я, захватив «Гардиан» и «Ньюс ов зе уорлд», прохожу под двойной аркой ворот и оказываюсь в знакомом дворе с фонтаном, парковкой и лавочками, на которых сидят пациенты с торчащими из них резиновыми трубками. Я ни с кем не здороваюсь, даже с привратником. Меня ничего не касается, кроме той истории, которая разворачивается в тихой палате на верхнем этаже. Рыжик съежилась буквально у меня на глазах; совсем ненадолго она задержалась на том весе, о котором мечтала всю жизнь, но потом очень быстро высохла до состояния скелета, у которого теперь хватает сил только на сон.
Мы все успели привыкнуть к ее раку, да и сама она привыкла к нему или, по крайней мере, к размеренному чередованию курсов лекарств и химиотерапии и к тому, как они вот уже семь лет влияют на нее. Но невозможно привыкнуть к этой новой инфекции: к тому, что она делает с ее телом и как разрушительно влияет на дух. Пока Рыжик болела только раком, она ни разу не пожаловалась на несправедливость судьбы, но инфекция пожирает ее мужество, и она все чаще начинает жалеть себя, чего раньше никогда не позволяла, а потом ненавидит себя за это. Жизнь ведь действительно очень нехорошо обошлась с ней, Дженни; и те дни, когда она это сознает, невыносимо тяжелы и для нас. Я чувствую себя такой беспомощной.
Сейчас она спит, а я работаю, сидя у ее кровати. Я снова пишу нашу колонку, которая, как ни странно, имеет успех. Вернее, странно это только мне, а ты ведь всегда знала, что так и будет. Либерти и Эллиса обсуждают сейчас в поездах и автобусах и в кафе во время обеденного перерыва. И что ты об этом думаешь, Дженни Пенни, верная моя подруга? Слава наконец-то нашла тебя…
~
Я выглянула в окно; темнота сомкнулась над зданиями и высокими деревьями в Постманс-парке. Тени были большими и уродливыми. Мне не хотелось домой. Дом был здесь, а подруг мне заменили медсестры; долгими ночами я подслушивала их разговоры и знала все о разбитых сердцах и вечной нехватке денег, о ценах на квартиры и на туфли и о том, как мрачно было в Лондоне перед сменой правительства.
А сама я рассказывала им о Рыжике; об этой женщине, которая пила шампанское с Гарленд и секретничала с Уорхолом. Я показывала им старые фотографии, поскольку хотела, чтобы они узнали ее, чтобы увидели женщину за прикрученной к запястью биркой с именем, номером и датой рождения. Женщину, которая оживлялась и начинала вибрировать, когда слышала рассказы о том, как кто-то встретил Лайзу на Пятой авеню или видел спрягавшуюся за черными очками и шарфом Гарбо в Верхнем Ист-Сайде, — возбуждалась, потому что она, в отличие от бездарностей, любила чужую славу и грелась в ее лучах. У нее были и свои моменты, золотые моменты, которые навсегда останутся с ней, неподвластные разрушительной силе времени.
— Как дела, деточка? — подала голос проснувшаяся Рыжик и потянулась к моей руке.
— Как ты?
— Неплохо.
— Дать воды?
— Только если со скотчем — ты же меня знаешь.
Я положила прохладную ткань ей на лоб.
— Что происходит в мире? — спросила она.
— Вчера застрелили Джанни Версаче, — сказала я, открывая газету.
— Джанни кого?
— Версаче. Модельера.
— А, этого… Мне никогда не нравилась его одежда.
Она опять откинулась на подушки и сразу же заснула, возможно успокоенная тем, что в мире есть хоть какая-то справедливость.
Летние вечера были долгими и теплыми, и мне хотелось вывести ее во двор, и дать ей посидеть на солнце, и увидеть, как на ее лице вновь проступают веснушки. Мне хотелось отвезти ее в свою квартиру на Клоз-Фэр, ту самую квартиру, посмотреть которую мы зашли с ней в прошлом ноябре всего на пять минут, и она сразу же сказала, что я должна здесь поселиться. Мне хотелось, чтобы мы посидели на крыше, полюбовались на Смитфилд, увидели, как этот огромный мясной рынок распускается по утрам, словно гигантский бутон. Мне хотелось, чтобы под звон колоколов Святого Варфоломея мы ели круассаны, и читали воскресные приложения, и сплетничали о людях, которых мы знаем и которых не знаем. Но больше всего мне хотелось, чтобы она была здорова и снова закружилась в цветном водовороте лондонской жизни. Но этому не суждено было случиться. Рыжик так никогда и не вышла из своей палаты, и уже в самом конце я сказала ей, что она ничего не теряет, потому что ведь мы успели сделать все это, прожить все эти моменты, так ведь? Значит, и жалеть не о чем.
— Хорошо бы мой прах рассыпали вот здесь, — сказала она как-то, разглядывая фотографию, где она стояла на нашем причале, а за ее спиной неслась разбухшая от половодья река. — Тогда я смогла бы присматривать за всеми вами.
— Как ты хочешь, Рыжик. Мы сделаем все, что ты хочешь, только скажи.
И она сказала, и мне пришлось прятать свои слезы за листом белой бумаги и больничной шариковой ручкой.
В тот вечер я пошла домой, чтобы принять душ и переодеться. Старая дорога за церковью была совсем пустой, и до самого дома меня провожали тихие голоса давно ушедших. Уже у дверей я обернулась на звук шагов; легкая тень, скрывшаяся в тени; смех, разговор, слова прощания, эхом отразившиеся от кирпичной стены, и потом тишина. Тишина. Густая и насыщенная. Почти съедобная.