Шрифт:
— Что будет в этот день через год? — Он, казалось, обращался с этим вопросом к пылающим дровам, и те, словно зловещее предзнаменование, ярко вспыхнули и рассыпались снопом искр. — Удивительно, — продолжал он, отвлекаясь от будущего, чтобы отогнать тяжелые мысли. — Последние несколько месяцев со дня твоего приезда кажутся мне одним долгим, беспрерывным чудом. Мы очень мало видели друг друга с тех пор, как ты перестала быть ребенком, и иногда, в минуты раздумья, мне просто как-то не верится, что ты действительно моя дочь, мое дитя, кость от костей моих, плоть от плоти. Там, в Дайе, когда ты была маленькой дикаркой с растрепанной косичкой, — здоровым, маленьким непосредственным зверьком, не больше, — не требовалось много воображения, чтобы признать в тебе отпрыск рода Уэлзов. Но теперь, в образе Фроны, молодой женщины, какой ты была сегодня, какой я вижу тебя сейчас, какой ты приплыла по Юкону, трудно… Я просто не могу привыкнуть… Я… — Он запнулся и беспомощно развел руками. — Я готов пожалеть подчас, что дал тебе образование и отпустил от себя. Вместо этого мы могли бы вместе скитаться по тропе, делить приключения, успехи и неудачи. И теперь, сидя вот так у огня, я знал бы тебя, читал бы в твоей душе, как в раскрытой книге. А этого нет. К тому, что я знал раньше, прибавилось так много (как бы это сказать?) утонченного, сложного… твои любимые выражения, что я теряюсь и не понимаю… Нет, нет, — остановил он дочь, видя, что она хочет заговорить.
Фрона опустилась у ног отца, положив голову ему на колени, и твердым, дружеским пожатием сжала его руку.
— Нет, я не то говорю. Никак не могу подобрать подходящих слов. Мне трудно высказать, что я чувствую. Попробую еще раз. На всех твоих поступках, так сказать, в основе их лежит печать твоего происхождения. Я знал, что, отсылая тебя в далекие края, я делаю рискованный шаг, но я верил в силу крови и не побоялся испытать судьбу. Когда ты уехала, во мне проснулись страхи и сомнения. Ожидая твоего возвращения, я нередко впадал в отчаяние и смиренно молился в душе. Но вот забрезжил день — прекраснейший из всех! Когда мне сказали, что твоя лодка уже близко, я почувствовал, как по одну сторону от меня встала смерть, а по другую — вечная жизнь! — Победа или гибель, победа или гибель — эти слова звенели в моем мозгу и сводили меня с ума. Одолеет ли кровь Уэлзов? Устоит ли она? Поднимется ли молодой побег прямо, сильный и высокий, зеленый, свежий и могучий? Или согнется, хилый и безжизненный, высушенный знойными вихрями другого мира, не похожего на простой безыскусственный мирок Дайи? Это был прекраснейший из дней и в то же время он таил в себе возможность величайшей трагедии. Ты знаешь, как одиноко прожил я эти годы, сражаясь здесь один, в то время как ты, мое единственное дитя, была далеко… Если бы я потерпел неудачу… Но вот твоя лодка вынырнула из-за утесов и вышла в открытое место. Я почти боялся взглянуть в ту сторону. Никто никогда не называл меня трусом, но в этот момент я больше, чем когда-либо, был близок к трусости. Сознаюсь, что мне, пожалуй, было бы легче взглянуть тогда в лицо смерти. Что за нелепость! Какой абсурд! Разве мог я предугадать, счастье или горе спешит ко мне в этом черном пятнышке? Однако я посмотрел, и чудо свершилось, потому что я понял все. Ты стояла у рулевого весла, ты оказалась истинной дочерью Уэлзов. Пожалуй, другим это могло показаться незначительной подробностью, но я сразу оценил ее. От обыкновенной женщины этого нельзя было ожидать, но от дочери Уэлза — да! И когда Бишоп провалился в воду, и ты стала распоряжаться людьми так же властно, как распоряжалась веслом, когда прозвучал твой голос и сиваши согнули спины, подчиняясь твоей воле, вот тогда-то засиял для меня прекраснейший день в моей жизни.
— Я старалась не забыть… — прошептала Фрона. Она тихонько приподнялась и обвила рукою шею отца, положив голову ему на грудь. Он слегка обнял ее одной рукой, а другой стал перебирать блестящие волны ее светлых волос.
— Да, кровь за себя постояла! Но что-то все же изменилось в тебе. Я присматривался к этой перемене, изучал ее, старался определить, в чем она. Как часто, сидя рядом с тобой за столом, гордясь твоей близостью, я в то же время чувствовал себя как бы приниженным. Когда ты говорила о простых, обыденных вещах, я легко улавливал твою мысль, понимал тебя, но лишь только речь заходила о чем-нибудь серьезном, я превращался в ребенка. Вот я вижу тебя, знаю, чувствую тебя своей — и вдруг ты удаляешься от меня, и я снова погружаюсь в эту муку одиночества. Дурак тот, кто не сознается в собственном невежестве. Я достаточно умен, чтобы не делать такой ошибки. Искусство, поэзия, музыка — что я знаю об этом? А для тебя все это великие вещи, гораздо более важные и значительные, чем те простые истины, которые доступны мне. А я слепо, глупо надеялся, что мы и по духу можем быть так же близки, как близки по плоти. Горько было мне это разочарование, но я взглянул в лицо правде и понял все. Тяжко видеть, как собственная кровь уходит от тебя, отстраняется, оставляет тебя позади! Есть от чего сойти с ума. Я слышал, как ты читала раз своего Броунинга — нет, нет, молчи! — и наблюдал, как менялось при этом выражение твоего лица, какая страсть и вдохновение отражались на нем, а для меня все эти слова были бессмысленными музыкальными звуками, от которых кружилась моя бедная голова. Я взглянул на миссис Шовилль, которая была при этом, и увидел на лице ее идиотский восторг, хотя она понимала не больше моего. Право, я с наслаждением задушил бы ее в ту минуту. И что же? Ночью я стащил твоего Броунинга и заперся с ним, точно вор. Текст показался мне совершенно бессмысленным. Я колотил себя кулаками по голове, как настоящий дикарь, стараясь вбить в нее маломальское разумение. Вся жизнь моя протекла в одной колее, глубокой и узкой. Я не выходил из нее. Я делал то, что попадалось мне под руку, и делал хорошо, но время уже ушло, я не способен взяться за новое. И вот я, сильный и властный человек, игравший судьбою, я, обладающий возможностью купить с головой и потрохами тысячу художников и стихоплетов, я должен был отступить перед несколькими ничего не стоящими страничками печатной бумаги.
Он с минуту молча гладил ее волосы.
— Но не буду уклоняться. Я попробовал совершить невозможное, вступил в борьбу с неизбежным. Я отослал тебя отсюда, чтобы ты приобрела то, чего не было у меня, и мечтал, что это не разлучит нас. Как будто, сложив два и два, можно получить в сумме ту же двойку. Итак, коротко говоря, ты осталась верна нашей крови, но научилась чужому языку. Когда ты говоришь на нем, я становлюсь глух. Но самое горькое заключается в том, что я сам сознаю превосходство этого нового языка. Не знаю, зачем я сказал тебе все это, исповедался в своей слабости…
— О папа, милый, сильнейший и лучший из людей! — Фрона подняла голову, улыбаясь, заглянула в его глаза и отбросила назад густые седые волосы, закрывавшие его высокий лоб. — О папа! Ты в своей жизни проявил несравненно больше мужества и совершил больше великих дел, чем все эти художники и поэты. Ведь ты лучше, чем кто-либо, изучил закон эволюции. Разве ты не понимаешь, что точно такая же жалоба могла бы вырваться у твоего отца, если бы он был теперь рядом с тобой и видел тебя и твою деятельность?
— Да, да, я же сказал тебе, что понимаю. Не будем больше говорить об этом… минутная слабость. Мой отец был большой человек.
— И мой тоже.
— Он боролся до конца дней своих, он мужественно вел великую, долгую борьбу…
— И мой тоже.
— И умер в борьбе.
— Так будет и с моим отцом. Так будет со всеми нами, Уэлзами.
Он шутливо подтолкнул ее, показывая этим, что к нему снова вернулось хорошее настроение.
— Но я намерен ликвидировать все — прииски, компанию, словом, все, и заняться Броунингом.
— Что же, это тоже будет борьба. Тебе не заглушить голоса крови, отец.
— Почему ты не мальчик? — резко спросил он вдруг. — Из тебя вышел бы великолепный мужчина. А так как ты женщина, созданная для того, чтобы дать счастье какому-нибудь мужчине, то рано или поздно ты покинешь меня… сегодня, завтра, через год, кто знает, когда наступит этот день? Ах, теперь я вижу, к чему клонилась моя мысль; я точно так же, как и ты, понимаю всю неизбежность и справедливость этого будущего. Но кто же он, этот мужчина, Фрона, кто?
— Не надо, — проговорила Фрона, — расскажи мне лучше о том, как боролся твой отец, об этой великой одинокой борьбе в городе Сокровищ. Он сражался один против десяти и сражался доблестно. Расскажи мне!
— Нет, Фрона. Понимаешь ли ты, что мы с тобой в первый раз за всю жизнь говорим серьезно, как отец с дочерью, в первый раз! У тебя не было матери, с которой ты могла бы советоваться, не было отца, ибо я доверял нашей крови и предоставлял тебя самой себе. Но вот настало время, когда тебе необходим совет матери, а ты… ты никогда не знала ее!