Гольденвейзер Александр Борисович
Шрифт:
— Какая скука! — и стал бранить Шумана, говоря, что это противный немец — буржуй и т. п.
Я возразил ему, заметив, что он напрасно говорит о том, чего не знает, — что Шуман был одним из чистейших людей среди музыкантов… Я рассердился и говорил довольно резко, встал из-за фортепиано и через несколько минут уехал. Л. H., прощаясь, два раза крепко пожал мне руку. Мне было стыдно за мою несдержанность.
14 августа. Днем приезжали к нам (я был в это время у Чертковых) Татьяна Львовна и Александра Львовна. Они привезли Владимиру Григорьевичу письмо от Л.H., ответ на вчерашнее письмо Владимира Григорьевича. Вот оно:
«Спасибо вам, милый друг, за письмо. Меня трогает и умиляет эта ваша забота только обо мне. Нынче, гуляя, я придумал записочку, какую вместо разговора напишу Софье Андреевне, с моим заявлением о поездке к вам, чтобы проститься, но, вернувшись домой, увидал ее в таком жалком, раздраженном, но явно больном, страдающем состоянии, что решил воспользоваться вашим предложением и не пытаться получить ее согласие на поездку к вам. Даже самая поездка моя одного (если уж ехать, то, как предлагает Таня, вместе с Софьей Андреевной) едва ли состоится теперь.
Знаю, что все это нынешнее особенно болезненное состояние может казаться притворным, умышленно вызванным (отчасти это и есть), но главное в этом все-таки болезнь, совершенно очевидная болезнь, лишающая ее воли, власти над собой. Если сказать, что в этой распущенной воле, в потворстве эгоизму, начавшихся давно, виновата она сама, то вина эта прежняя, давнишняя, теперь же она совершенно невменяема, и нельзя испытывать к ней ничего, кроме жалости, и невозможно, мне по крайней мере, совершенно невозможно ей противодействовать и тем явно увеличивать ее страдания. В то же, что решительное отстаивание моих решений, противных ее желанию, могло бы быть полезно ей, я не верю, а если бы и верил, все-таки не мог бы этого делать. Главное же, кроме того, что думаю, что я должен так поступать, я по опыту знаю, что когда я настаиваю, мне мучительно, когда же уступаю, мне не только легко, но даже радостно.
Мне это легко, потому что она все-таки более или менее старается сдерживаться со мной, но бедной Саше, молодой, горячей, на которую она постоянно жестоко, с той особенной, свойственной людям в таком положении ядовитостью нападает, бывает трудно. И Саша считает себя оскорбленной, считается с ней, и потому ей особенно трудно.
Мне очень, очень жалко, что пока не приходится повидаться с вами и с Галей, и с Лиз. Ив., которую мне особенно хотелось повидать, тем более что случай этот, ее видеть, вероятно, последний. Передайте ей мою благодарность за ее доброе отношение ко мне и моим.
Я был последние дни нездоров, но нынче мне гораздо лучше. И я особенно рад этому нынче, потому что все-таки меньше шансов сделать, сказать дурное, когда телесно свеж.
Все ничего не делаю, кроме писем, но очень, очень хочется писать и именно художественное. И когда думаю об этом, то хочется еще и потому, что знаю, что это вам доставит удовольствие. Может быть и выйдет настоящее яйцо, а если и болтушка, то что же делать.
Я только что хотел писать милой Гале о том, что в ее письме я, к сожалению, видел признаки несвойственного ей раздражения, когда дочери мне рассказали про нее, как она победила. Передайте ей мою любовь. Л. Т. 14 авг., утром.
С вами будем переписываться почаще».
Завтра Толстые уезжают и просили мою жену тоже приехать нынче. К Чертковым приехал Хирьяков, которого только что выпустили из тюрьмы (А. М.Хирьяков был фиктивным редактором какой-то петербургской газеты и за «вредное» направление издания как ответственный редактор посажен в тюрьму). Его и мою жену отвезет в Ясную Дима (сын В. Г. Черткова), а я поеду верхом и останусь там ночевать, чтобы проводить Л. Н.
В Ясной вечером мы застали Марию Александровну и Л. Д. Николаеву с ее знакомой фельдшерицей Языковой.
Жена пошла «под своды» к Александре Львовне, а я наверх, где мы стали со Л. Н. играть в шахматы.
Владимир Григорьевич послал с Александрой Львовной еще письмо Л.H., в котором пишет, что Л. Н. напрасно считает себя связанным данным Софье Андреевне словом, что свободный человек не имеет права давать никаких обещаний, что он вполне понимает те побуждения, по которым Л. Н. решил уступить Софье Андреевне и не видаться с ним, но думает, что в этом случае Л. Н. ошибся и что нельзя делать такие уступки, так как они не согласны с требованиями разума и т. д.
К нам подсел Дима, и Л. Н. сказал ему:
— Я, может быть, напишу Бате, а ты скажи ему, что я согласен с ним; но он неправ в одном: я совершенно не считаю себя связанным никаким обещанием. Я обещал ей, как обещают неразумным детям, и обещал только в то время, а обещание это меня нисколько не связывает. Связывает меня сострадание к ней. Может быть, я не прав, но в настоящую минуту я иначе не могу. Я один знаю, насколько она жалка. И чем хуже, тем лучше, т. е. становится все тяжелее, но легче ее жалеть… Я нынче писал Бате. Он получил мое письмо? Когда я писал, я все о милой Оле (О. К.Толстая) думал, а написал обо всех, а об ней ничего не написал. Я знаю, что ей это больно было. Ты ей скажи, что я ее люблю и всегда помню.