Гольденвейзер Александр Борисович
Шрифт:
— Но все-таки правительство чувствует всю важность земельного вопроса. Даже нелепый закон 9 ноября (о праве крестьян переходить на отруба) — это попытка что-то сделать в этом направлении, так как так оставаться не может. Это вроде как — я теперь плохо помню — в старину при освобождении крестьян были временнообязанные. Это было необыкновенно нелепо, но все-таки причина была — сознание, что дальше по — старому продолжаться не может.
— Нынче утром — я по утрам бываю не так глуп, как сейчас… Вы не думайте, что я жду, что вы скажете, — обратился Л. Н. к Николаеву, — «Нет, Лев Николаевич, вы совсем не глупы», — я это серьезно говорю. Разница между мною сейчас — вечером и утром — огромная, как между человеком сорока лет и трехлетним ребенком, не преувеличиваю… Так я гулял утром и готовил целую речь, которую собирался сказать Маклакову. Вернулся, а он уже уехал… Было досадно. На него, впрочем, плоха надежда, но я все-таки хотел со своей стороны сказать ему все, что думаю.
— Я не понимаю, как можно быть теперь в России не анархистом? Россией управляет шайка грабителей. Как можно участвовать в таком правительстве? Если уж можно пойти в Думу и участвовать в правительстве, то только если хочешь добиться чего-нибудь большого, и, разумеется, таким большим делом является разрешение земельного вопроса.
Л. Н. довольно давно получил письмо от какой-то польки, которая ему написала по поводу его статьи о Боснии и Герцеговине.
— Она мне пишет, — сказал Л.H., — «вы написали о Боснии и Герцеговине, а о Польше ничего не скажете. Здесь ничего не поделаешь с вашим дурацким непротивлением, единственное средство — вооруженная борьба».
— Я тогда ей ответил небольшим письмом, которое меня не удовлетворило, и я его не послал. Я получаю аглицкий (Л. Н. всегда говорил «аглицкий») журнал об Индии, который выходит в Лондоне и на котором, как эпиграф, написано: «Resistance». Аналогия этих двух явлений на разных концах света меня поразила, и я стал ей (польке) отвечать и теперь работаю над этим письмом.
— Они отвергают единственное возможное средство борьбы и проповедуют вооруженное сопротивление. Польша по отношению к России — все равно, что пигмей, идущий на титана. А в Индии они забывают, что огромное большинство порабощающего их войска составляют сами же индусы.
Л. Н. говорил об искусстве, между прочим о музыке. Очень хвалил мазурку Скрябина (Fis-dur op. 40) и эскиз Аренского F-dur.
— А вот вчерашнее скерцо (cis-moll, Шопена) хорошо, но я в нем уже вижу искусственность. А ваш Бетховен — я его за это и не люблю — в нем много искусственного… Пушкин говорит: «Прекрасное должно быть величаво», — а я бы сказал: прекрасное должно быть просто.
31 августа. Л. Н. заезжал ненадолго в Телятенки. Вчера, 30–го, он был весь день болен и ровно ничего не ел. Нынче ему стало лучше, он поехал верхом. Он на минутку слезал у Чертковых. Я побежал туда, но он уже уехал оттуда по направлению к нашему дому. Поздоровавшись, Л. Н. спросил меня:
— Вы ко мне или просто гуляли?
— Нет, к вам.
Я пошел рядом с лошадью.
Л. Н. сказал:
— Что вам рассказать? У меня был нынче интересный человек, скопец из Румынии, без усов и бороды, молодой, сильный. Я спросил его, добровольно ли он стал скопцом. Он сказал, что совершенно добровольно, что не мог бороться с половой страстью и оскопился. Говорит, что в послесловии к «Крейцеровой сонате» нашел какие-то слова в пользу скопчества. Я не помню — надо будет посмотреть. Он очень умный и интересный человек.
Когда мы приблизились к дому, я сказал Л.H.:
— Проезжайте здесь, тут ближе, — и показал ему калитку мимо нашего балкона.
— Нет, я мимо Николаевых проеду: я его давно не видал.
Он подъехал к дому Николаевых. Я шел рядом. Николаев вышел, поздоровался. Л. Н. поговорил с ним немного, сказал, что чувствует себя лучше, а вчера был совсем нездоров. Потом спросил:
— А где же Лариса Дмитриевна?
— Она у печки, стряпает что-то, — ответил Николаев. В это время она вышла и поздоровалась со Л. Н. Я не заметил в ней ничего особенного, а Л. Н. сразу спросил:
— Что с вами?
Она отвернулась, слезы выступили у нее на глазах, и сказала:
— Ничего, Лев Николаевич.
Л. Н. продолжал разговор с нами. Потом сказал:
— Ну, прощайте милые друзья, мне пора… Что ж это вы такая печальная, — спросил он опять Ларису Дмитриевну.
Она вспыхнула, и опять слезы…
— Ну, прощайте. Я сам нынче такой же, так что мы можем с вами разговаривать.
Л. Н. уехал. Мы с Николаевым пошли немножко ему вслед, и Николаев сказал мне:
— Насквозь видит!
И правда, ему и говорить не надо: все чувствует.
Вечером Л. Н. вышел ненадолго из своей комнаты, сыграл со мной в шахматы. Потом ушел к себе и стал диктовать что-то Александре Львовне. Мне нужно было рано уехать домой, и я простился с ним. Он спросил:
— Ну что? Вы потом видели Николаевых?
— Да, Лев Николаевич. У них, кажется, все обошлось, и они все вместе отправились гулять.
1 сентября. Мы были в Ясной с женой. Были Горбуновы. Л. Н. на днях уезжает к Черткову в Крёкшино. За обедом Л. Н. рассказывал, что получил письмо от какого-то полуграмотного крестьянина, который присылает ему свои стихи. Л. Н. сказал: