Шрифт:
Усач продолжал свой рассказ с той фразы, которую произнес последней:
— История моя длинная, но вся она — в двух словах. Это тогда я ничего не понимал, хотя друзья и говорили, что я идиот, теперь я понял, что они были правы…
— Мне нравятся самокритичные формулировки, но ваши непонятны.
— Попытаюсь разъяснить. Надеюсь, вы знали меня человеком уравновешенным, пунктуальным? — полюбопытствовал Усач.
Арсентьев утвердительно кивнул, но счел необходимым добавить:
— Больше понаслышке.
Усач понимающе взглянул.
— Все началось с моего отпуска. Четыре года назад в Железноводске я познакомился с курсовочницей. Она терапевт. Приехала в Сочи. Это был не курортный роман. Я это понял сразу. — Усач отвернулся, словно обдумывая что-то и решая: сказать или не сказать? — Я… убедился в искренности ее чувств.
— Ничего удивительного. Вы были друг другу симпатичны!
— Несомненно. Мы уже строили планы на будущий год. Решили ехать в Крым или Прибалтику. — Усач говорил взволнованно, видимо вновь переживая случившееся.
Арсентьев невольно спросил:
— Поехали?
— Нет! Осенью она уже была у меня. Мы расписались.
— Ну и правильно сделали.
— Я тоже так думал. Ее забота обо мне была поистине трогательной. Весной пришла заманчивая мысль — купить полдачи на Пахре. Вы знаете эти места?
— Отличные! Препятствие было одно — далековато от станции. Без машины дачей пользоваться невозможно. Жену это не смутило. Сказала, что ее родственники помогут. Правда, помогли. Прислали две с половиной тысячи. Остальные у меня были. Купили в комиссионном «Москвич». И стал я мужем на колесах… А через месяц пошли разговоры, что надо прописать в квартире ее мать. «Почему?» — спросил я. Обидевшись, сказала: «Забота о родителях — долг детей. Неужели не понимаешь?» — «Но у меня тоже мать», — ответил я. «В тридцати минутах ходьбы», — отпарировала она. Под ее напором мне трудно было устоять.
— И что же?
— Тещу прописали, — сказал Усач с досадой. — Правда, временно. У нее в Сочи сад, фрукты и рядом рынок. Ей трудно было лишиться всего этого, — произнес он с иронией.
— Как это увязывается с судимостью? — спросил Арсентьев.
После небольшой паузы Усач ответил:
— Вскоре жена, а потом и теща стали просить меня сделать операцию их родственнице-студентке. Я категорически отказался и сразу же очутился в отчаянном положении. Напряженность в доме нарастала как снежный ком. Я впервые поссорился с женой. До сих пор помню ее озлобленное лицо и слова. Сказал ей, что грубостью оскорбила не меня, а себя. Через час извинилась. Правда, добавила, что мне от этого лучше не станет. Я не понял тогда, что это означает.
Арсентьев внимательно смотрел на Усача. Он догадывался, что его рассказ еще не коснулся главного.
— И что же? — спросил озабоченно.
— С неделю в доме было сносно. Потом опять злое выражение лица, слова сквозь зубы… Отношения складывались все тяжелее. Это выбивало из колеи. Чувствовал, что теряю почву под ногами. Я опасался объяснений. Вечера просиживал на кухне. В конце концов не выдержал. Сдался. И, как видите, пострадал.
— Сожалею…
— Мне отступать было некуда…
— Так ли?
— Она любила меня…
— Но от преступления не остерегла…
— …Она с отчаянием встретила арест и суд. — Усач сдержал невольный вздох. — Писала часто. Прощения просила.
Арсентьев пожал плечами.
— По-другому, наверное, и не могло быть.
— Потом на свидание приезжала. — И непонятно было, что звучало в голосе Усача — горечь досады или тепло. — В первый раз я дарственную на автомашину написал. Через год она добилась семейного свидания. От радости я боялся проспать следующий день. — После долгого молчания он продолжил: — Утром заметил — смотрит на меня странно. Как на чужого. Я ее спрашивать не стал. Ждал, что сама скажет. И дождался. Перед самым отъездом проговорила: «Я для тебя сделала все, что смогла сделать, даже тогда, когда любовь моя прошла. Долг свой последний выполнила. А теперь забудь, пожалуйста, обо мне. И навсегда…» — Усач, нервничая, говорил, то ли всхлипывая, то ли слегка заикаясь. — Я пытался объясниться, но ничего путного не получилось. Она была тверда в своем решении. Всего ожидал, только не этого. Расстались без крика и шума, как говорят теперь, интеллигентно. Только у меня от всего этого горький осадок остался… Почувствовал, что в жизни моей уже ничего хорошего не будет. Даже после освобождения… Я сам себя тогда толком не понимал. Прошел мучительный год, прежде чем разобрался. И знаете… во мне и сейчас живет одно прошлое…
Арсентьев догадывался, что Усач в эти минуты заново переживал такие близкие и такие уже далекие годы своей жизни. Он не сдержался:
— Своеобразно отблагодарила она вас, Александр Михайлович. Поймите, я не вмешиваюсь в чужую жизнь, но, на мой характер, я бы от такой жены ушел первым. Для нее всех дороже на свете она сама. Чего теперь мучаетесь?
Усач был подавлен.
Сказала, что развод оформила, что мне, судимому, теперь все равно. А ей не безразлично. Просила не быть щепетильным и понять это. У нее теперь свои заботы. Ей муж судимый не нужен. Из-за меня карьеру на работе портить не хочет. Все получилось как удар в спину. Такие ситуации вам, наверное, известны?
— Встречались, — коротко ответил Арсентьев.
Усач разволновался еще больше, говорил отрывисто, испарину со лба уже не вытирал. Его лицо казалось усталым, болезненным.
— Зачем мое прошлое растревожила? Неужели не понимала, что так поступать нельзя?
— Скажите, Александр Михайлович, а как дома встретила?
Усач усмехнулся.
— Встретила… По-прежнему красивая… Стоит на кухне, ужин готовит. Накормила меня, поговорили друг с другом через стол, а потом сказала, чтобы я в ее квартиру больше не ходил. Понимаете, в ее квартиру… Милицией пригрозила. Разве я потерял право на площадь?