ат-Тайиб Салих
Шрифт:
Наконец был совершен освященный столетиями обряд обрезания. Мы шумно отпраздновали этот день. Теперь я мог со спокойной совестью возвратиться в Хартум. Оставив жену и дочь в деревне, я мчался под знойным солнцем через пески на принадлежащей кооперативу машине — одной из тех, о которых с таким жаром рассказывал любезный Махджуб. Обычно я ехал по реке до порта Карейма, а там садился на хартумский поезд, следовавший через Абу Хамед и Атбару. Но на этот раз я торопился — сам не знаю почему — и, решив елико возможно сократить путь, отправился напрямик через пустыню. Мы тронулись в путь на рассвете. Часа два дорога вилась по берегу Нила, а затем повернула на юг под прямым углом, и мы постучали в дверь пустыни. Ничто не укрывало нас от солнца, которое медленно, словно нехотя поднималось вверх, ступенька за ступенькой, по небесной лестнице и обрушивало на землю свои палящие лучи, будто мстя людям за давние обиды и унижения. Надо всем властвовал зной, от которого не было спасения. Казалось, всюду только одно огромное солнце. Нигде ни клочка тени. Кузов грузовика накалился, и от него веяло жаром.
Унылая, однообразная дорога то поднималась вверх по пологому склону, то уходила вниз, и казалось, будто жизнь отодвинулась в неизмеримую даль и само время остановилось. Ничто не радовало глаз. Чахлые кустики, там и сям разбросанные по бескрайней, рыжей равнине, щетинились голыми ветками, усаженными острыми колючками. Кое-где торчали сухие деревья, словно безжалостная рука выжала из них влагу до последней капли, и трудно было понять, живы они еще или давно мертвы. Могучий грузовик мчался по пустыне спокойно и уверенно среди полного безлюдья. Нигде ни души, и даже звери и птицы попрятались от солнца. Лишь изредка мелькнут вдалеке два-три худых, истощенных верблюда. А в пылающем небе — ни облачка, и нет надежды на облегчение. Небо будто крышка адского котла. Здесь, в пустыне, свет дня не сулит ничего, кроме страданий. Все живое мучается, торопя приближение ночи. Лишь с ней приходит па землю прохлада.
Мной овладело странное, горячечное состояние, я словно бредил. В голове проносились обрывки мыслей, разрозненные слова, лица, смутно знакомые. Мне чудились голоса, сухие и колючие, как песок, крутящийся маленькими смерчами над заброшенным полем.
Куда торопиться? Да-да, она спросила, куда торопиться. Потом добавила мягко: «Почему бы тебе не остаться еще на неделю?» — «Черная ослица! — сказала она. — Бедуин-то обманул твоего дядю, продал ему ослицу, черную как смоль».
«Да разве стоит принимать близко к сердцу такие вещи?» — спокойно спросил мой отец. Да, человеческий мозг не спрячешь в холодильник — и пробовать нечего.
Солнце пекло невыносимо, и мозг отказывался думать. Внезапно я словно наяву увидел перед собой Мустафу Саида — совсем так, как тогда, в день своего возвращения из Европы. Он появился и тут же исчез в натруженном гуле мотора и дробных ударах камешков о кузов. И сколько после этого я ни старался вызвать в памяти его лицо, все было тщетно.
В день совершения обряда обрезания Хасана сбросила покрывало с головы и принялась плясать, как требует обычай от матери.
Какая женщина! Почему бы тебе не жениться на ней? Почему? Да, кстати, что шептала ему на ухо Изабелла Сеймур?
«Убей меня, африканский сфинкс, убей. Сожги меня в огне твоего капища, черное божество. Прошу тебя, позволь мне совершить непонятные, но волнующие душу обряды твоей религии».
Вот источник этого огня! Вот это капище! Я ничего больше. Солнце, пустыня, иссушенные, сожженные растения, изможденные, тощие верблюды. Мимо нас уносилась назад бурая равнина. Машина внезапно вся задрожала, заскрипел кузов, и мы перевалили через край неглубокой вади [36] . Под колесами хрустели кости верблюдов, погибших от жажды на этом старинном караванном пути. И опять в моем сознании непрошенно возник Мустафа Саид — только не он сам, а его сын, точная копия своего отца.
36
Вади — пересохшее русло, долина.
В день совершения обряда мы с Махджубом выпили больше, чем следовало. Уж так повелось в нашей округе — по любому, даже самому незначительному поводу устраивается шумный праздник, лишь бы скрасить скуку, разорвать паутину однообразных будней. Хмель долго не выветривался из головы. Всю ночь я водил Махджуба за руку, точно малыша. Вокруг звучали песни, в центре двора мужчины дружно и гулко хлопали в ладоши. Чем ближе мы подходили к кабинету Мустафы Саида, тем сильнее разыгрывалось наше воображение. Мы долго в нерешительности стояли перед дверью, пока я наконец не сказал Махджубу:
— Ключ есть только у меня, понимаешь? У одного меня. А дверь железная, сам видишь.
— Ты знаешь, что там внутри? — спросил Махджуб заплетающимся языком.
— Знаю.
— Так что же?
— Там ничего нет, — ответил я и залился смехом. Потом, задыхаясь, я добавил: — Ровным счетом ничего. Комната — это просто забавная шутка. Только и всего. Как жизнь. Думаешь, она полна всяких тайн, а там на самом деле — фью, пусто… Ничего.
— Да ты, я вижу, пьян, — вдруг рассердился Махджуб. — Комната доверху набита сокровищами, а ты говоришь — ничего. Золото, жемчуг, драгоценные камни. Знаешь, кем был Мустафа Саид?
Я ответил, что Мустафу Саида придумали, сочинили от начала и до конца. Меня снова разобрал смех, и я долго не мог успокоиться.
— Хочешь знать правду о Мустафе Саиде, все как есть?
— Э, да ты не только пьян, — возмутился Махджуб, — а еще и спятил. Кто же не знает Мустафу Саида? Это — пророк, посланец самого аллаха. Явился неизвестно откуда и зачем, а потом так же загадочно исчез. И сокровища в его комнате не простые: ими владел сам царь Сулейман [37] . Доставил их сюда на спине могучий джинн. Подумать только! Ключ от этих богатств у тебя. Открой же нам дверь, прошу тебя! — посерьезнев, он добавил: — Давай разделим золото и драгоценности между людьми.
37
Сулейман — иудейский царь Соломон, именуемый в Коране пророком.