Шрифт:
Был еще — Мясник: он умел ловко расправляться своими большими, проворными кулаками и, навалившись крупным телом на ворота, ловко опрокидывал их, а все-таки в зимний вечер невесело было слушать его бормотанье.
И был еще человек с заячьей губой, самая преданная и верная душа, хоть и неважный воин, и лучше всего было посылать его с поручениями, а слушать, как он шипит и брызжет слюной в разговоре, было мало удовольствия. Ван Тигр не мог унизиться до разговора с племянником, который был поколением моложе него; не мог снизойти и до пирушек и попоек с солдатами, зная, что если вождь станет бражничать и веселиться со своими людьми и допустит, чтобы они видели его пьяным, то в день битвы они не будут уважать его и слушаться его приказаний. И Ван Тигр старался всегда показываться своим людям в полном военном снаряжении и с острым мечом, который он поднял на такое дело, что теперь и любил и ненавидел его. И все же лезвие было до того острое, что равного ему нельзя было найти во всем мире, и он часто, когда бывал один, вынимал его и разглядывал, думая, что таким мечом можно было бы разрубить даже и облако надвое. Ее шея была нежна, как облако, а меч рассек ее в тот вечер.
Но даже если бы Ван Тигр виделся с друзьями днем, то в конце каждого дня неизбежно наступала ночь, и он волей-неволей должен был остаться один и ложиться в постель в одиночестве, а ночи зимой бывают долгие и темные.
В такие долгие, темные ночи Ван Тигр ложился спать один и иногда зажигал восковую свечу и читал старые книги, которые любил в юности и которые заставили его думать о войнах, — рассказы о трех царствах и о разбойниках, живших на берегу большого озера, и много таких историй прочел он. Но он не мог читать все время. Свеча догорала до конца тростниковой светильни, ему становилось холодно, и наконец нужно было ложиться в постель одному, темной и холодной ночью.
И тогда, хотя каждую ночь Ван Тигр старался оттянуть этот час, он все же наступал, — час, когда он вспоминал женщину, которую любил, — и горевал о ней. Но как он ни горевал о ней, он все же не хотел видеть ее снова в живых; он знал и упорно повторял себе, что ей никогда нельзя было бы верить, а прелесть его любви была в том, что все сердце его открылось перед ней. Нет, мертвой он мог верить, но если б она осталась жива и он простил бы ее, он все же боялся бы ее постоянно. Этот страх расколол бы его сердце надвое, и ему принадлежала бы только одна половина, и он никогда не смог бы достичь славы. Так говорил он себе ночью. И все же он с тоской размышлял о том, что Леопард, будучи человеком невежественным, немногим лучше своей шайки, сумел так привязать к себе эту женщину, необыкновенную женщину, что и теперь, после его смерти, она все еще была ему верна, — наперекор новой любви она оставалась верна мертвому.
И все же Вану Титру не верилось, что его она совсем не любила. Нет, он с голодной тоской вспоминал снова и снова, какой искренней и страстной бывала она в той самой постели, где он теперь лежал. Ему не верилось, что такая страсть могла явиться там, где не было любви. И он чувствовал себя несчастным и слабым и думал, что, несмотря на всю свою гордость и высокое положение, как человек он мельче Леопарда, которого убил, потому что его живая власть над женщиной была слабее, чем память о мертвом. И он страдал.
И Ван Тигр чувствовал, что он не то, чем считал себя, и жизнь впереди представлялась ему долгой и бессмысленной, он сомневался, достигнет ли когда-нибудь величия, а если и достигнет, зачем оно, когда сына у него нет и не для кого добиваться величия, ведь оно умрет вместе с ним, и все, что у него есть, перейдет к другим людям. Он не настолько любил своих братьев и племянников, чтобы вести ради них войны и пускаться на хитрости. И он стонал про себя в тихой и темной комнате и, не удержавшись, застонал громко:
— Я убил не одну, а двоих, и тот, второй, был бы моим сыном!
И снова она вспомнилась ему. Теперь он всегда видел ее такой, какой она лежала мертвая, видел красивую, сильную шею, пронзенную мечом, и льющуюся потоком алую кровь. И она снова и снова появлялась перед его глазами. Он не в силах был этого вынести и не мог больше лежать на этой кровати, — нет, хотя кровать была вымыта и выкрашена заново, кровавые пятна исчезли, и подушка была новая, и никто ни словом не помянул о том, что случилось, и он не знал даже, куда унесли ее тело. Он встал с кровати и, завернувшись в одеяло, сидел на стуле, дрожащий и жалкий, пока рассвет не забрезжил холодно и тускло в решотках окон.
Все зимние ночи проходили одинаково, ночь за ночью, и наконец Ван Тигр сказал себе, что дальше так итти не может, потому что эти одинокие, угрюмые ночи отнимают у него мужество и ослабляют в нем честолюбие. Он стал бояться за себя, потому что ни в чем уже не видел хорошего и раздражался на всех, кто подходил к нему близко, а больше всего стал раздражаться на племянника и говорил с горечью:
— Это лучшее, что у меня есть, рябая, ухмыляющаяся обезьяна, сын торгаша, — ближе у меня никого нет, и он мне должен быть вместо сына!
Наконец, когда ему казалось уже, что он сходит с ума, наступил поворот, и как-то раз ночью ему пришло в голову, что эта женщина и мертвая погубит его так же верно, как если бы она осталась в живых и сделала бы то, что задумала. И он сразу укрепился духом и сказал про себя, словно говоря с ее призраком:
— Разве не всякая женщина может иметь сыновей, и разве я не хочу сына больше, чем какую бы то ни было женщину? У меня будет сын. Я возьму женщину, и двух, и трех, пока у меня не будет сына. Глупец я был, что так привязался к одной женщине, сначала к рабыне, которой даже не знал, обменявшись с ней несколькими отрывочными словами, какие может человек сказать рабыне в доме своего отца, — и из-за этой женщины я мучился чуть ли не десять лет, — а потом была та, которую мне пришлось убить. Неужели я никогда не отделаюсь и от этой и промучаюсь из-за нее еще десять лет, а тогда я буду слишком стар, чтобы родить сына! Нет, я стану таким же, как другие мужчины, сумею стать свободным, как другие, и буду брать женщин и бросать их, когда мне вздумается.