Шрифт:
* * *
Давай уедем. Давай, давай! Куда угодно, за самый край! На самый краешек? Он где? Он где? Наставим рожки своей судьбе! Вокзал Балтийский, купе СВ, а настроение — так себе. Какие улочки! О, Кадриорг! Какие булочки! Восторг! Восторг! Стоишь у ратуши (поддельный хлам), и все же рад уже — что здесь, не там. Что пахнет Балтикой, а не Москвой, и даже практикой чуть-чуть морской. На рейде тральщики и крейсера, вот это правильная красота. Как я любил тебя, о, флот, о, флот! И гюйсы легкие вразлет, вразлет. Т. Бек.
И от дредноута до катерка моя бредовая с тобой тоска. Возьмите, братики, меня с собой, на этой Балтике я свой, я свой. Сейчас голландочку приобрету и буду ленточку держать во рту. Захватим Данию и Скагеррак, есть в Копенгагене один кабак… Я был там, братики, там все о'кей. Мы встретим в Арктике грозу морей. Там на корме у них «Джек Юнион», эскадра строится из двух колонн. Вода холодная, торпедный ад, они из Лондона, и — победят. Гляди в историю, кто прав, кто нет, у Ахиллеса был венок побед. Но помнит Гектора подлунный мир, и Гектор брат ему, его кумир. Победа — проигрыш, вот, в чем вопрос! И это сказано почти всерьез… * * *
Забавно, что наша свадьба на том «поплавке» состоялась, где свадьба была Стального, где рядом сидел Линьков. Но только гостей немного, родственников штук двенадцать, да Асины три подруги, пятерка моих друзей. О трех уже говорилось, об одном я скажу позднее, а пятый был самый лучший, и теперь он лежит в земле… Все было в большом порядке: икорка и осетрина, и киевские котлеты, и сам салат «оливье». А пили «посольскую» водку, шампанское полусухое, а девочки — «ркацители», под кофе — коньяк «Ереван»… Но было все это недолго, в двенадцать мы были дома, и я подарил невесте (невесте или жене?) колечко с приличным рубином (я беден был, что тут поделать?), и все же оно тянуло семьсот тех давних рублей. Она не взяла колечко, она раскурила «Уинстон», она мне сказала тихо: «Так вышло, я ухожу». Я вовсе не удивился, мне что-то уже показалось, последние дни невеста была возбужденно-грустна. Я что-то предчувствовал вроде подвоха и катастрофы, и все же я грубо крикнул: «Ты что, с ума сошла, почему?» Она собирала вещи, укладывала чемоданы, ведь она уже натащила косметику и гардероб. «Такси мне вызови, милый. А это возьми на память», — и тут она протянула бумажник сафьяновый мне. Весьма дорогую вещицу с серебряными уголками, с особым секретным замочком и надписью «Мистер Картье». И он у меня сохранился, конечно, чуть-чуть поистерся, но думаю, этот бумажник переживет и меня. «Скажи мне что-нибудь, Ася…» — «Ты знаешь, сейчас невозможно… А завтра с утра тебе я подробно все напишу…» И тут загремела трубка, подъехал таксомоторчик, и я чемоданы покорно с шестого спустил этажа. И только под свежим небом питерского июня так долго и одиноко торчал у наших ворот. Потом я вспомнил — за шкафом стоит бутылка «посольской», тогда я поднялся обратно и шторы плотно закрыл… * * *
«Что за шум, что за гам-тарарам? Кто там ходит по рукам, по ногам? Машинистке нашей Ниночке Каплан Коллективом подарили барабан». Я услышал этой песенки куплет, на углу в «Национале» двадцать лет, что там двадцать — тридцать лет тому назад, и вернулся он опять ко мне назад. Мы сидели впятером за столом, были Старостин, Горохов и Роом, выпив двести или триста коньяка, сам Олеша пел, валял дурака. И припомнил я дурацкие слова, когда к Асе на прощанье заглянул, мы не виделись три года или два, а письмо ее, как видно, черт слизнул. Боже мой, какой восторг, какой кагал, в тесной комнате персон пятьдесят, и любой из них котомки собирал в край, где флаг так звездно-синь-полосат. Но уж я им никакой не судья, просто было страшновато чуть-чуть, и хотелось мне, потемки засветя, лет хоть на десять вперед заглянуть. Так и вышло, тот, кто здесь был гвоздем, тот и там за океаном не пропал. Тот, кто здесь махал угодливо хвостом, там он хвостик пуще прежнего поджал. Впрочем, что об этом я могу сказать? Не за тем я затесался в тот кружок. — Ты письмо мне собиралась написать. — Разве ты не получил его, дружок? — Ври, да меру знай — прощаемся навек. — В этом деле меры нету, ты не знал? — Что Линьков? Вот это да, человек. Я всегда к нему симпатию питал. — Он в Дубне, уже он член-корреспондент, наша жизнь не состоялась, я виной. Обожди-ка на один всего момент, или лучше — рано утром, в выходной, приходи перед отлетом и письмо ты получишь. Я храню его, храню. — Ах, какое же ты все-таки дерьмо! Я подумаю, быть может, позвоню. — Позвони… — Теперь, пожалуй, мне пора. До свиданья, эмигранты, бон вояж! Постоял я, покурил среди двора, где шумел, гремел светящийся этаж. * * *
«Нет в мире разных душ, И времени в нем нет…» Пожалуй, ты не прав, классический поэт. Все-все судьба хранит, а что — не разгадать. И все же нас манит тех строчек благодать. А время — вот оно, погасшие огни, густая седина и долгая печаль. Ушедшие на дно десятилетья, дни, и вечная небес рассветная эмаль. А время — вот оно, беспутный сын-студент, любовница твоя — ей восемнадцать лет. А время — вот оно, всего один момент, но все уже прошло — вот времени секрет. И все еще стоят вокруг твои дворцы, Фонтанка и Нева, бульварное кольцо, у времени всегда короткие концы, у времени всегда высокое крыльцо. Не надо спорить с ним — какая ерунда! Быть может, Бунин прав — но смысл совсем в ином. Я понимаю так, что время — не беда, и будет время: все о времени поймем. * * *
Всю жизнь я пробродил по этим вот следам, и наконец-то я уехал в Амстердам, всего на десять дней, командировка, чушь! Но и она — успех для наших бедных душ. И всякий день бывал на Ватерлоо я, поскольку этот торг и есть душа моя, я — барахольщик, я — любитель вторсырья, что мне куда милей людишек и зверья. О, Ватерлоо, о, души моей кумир! Ты Илиада, ты — и Гектор и Омир! Тебя нельзя пройти, ты долог, что Китай, послушай, погоди, мне что-нибудь продай. Жидомасонский знак, башмак и граммофон, то чучело продай, оно — почти грифон, Б. Ахмадулина, Е. Рейн. Роттердам. 1990
продай подшивку мне журнала «На посту», о, вознеси меня в такую высоту! Продай цилиндр и фрак, манишку и трико, и станет мне опять свободно и легко, как было там тогда на Лиговке моей, вы просто берега двух слившихся морей. На Лиговке стоит пятидесятый год, и там душа моя по-прежнему живет, там нету ничего, на Ватерлоо — есть, поэтому привет Голландии и честь. Гуляет Амстердам, и красные огни мерцают по ночам, забудь и помни ты, лучший городок, в котором я бывал, там я пропасть бы мог, но видишь — не пропал. И вот в последний раз зашел я в Рейксмузей, и стал бродить-гулять по залам, ротозей, и вдруг — остолбенел — какая ерунда! Здесь Ася на холсте, вот это да — так да! Здесь у окна ее Вермеер написал, но диво — кто ему детали подсказал? Такой воротничок, надбровную дугу! Но дальше я — молчок, ни слова, ни гу-гу. Что Вена, что Париж, Венеция и Рим? Езжай-ка в Амстердам, потом поговорим. * * *
Покуда «BMW» накатывает мили, скажи, моя судьба, тебя не подменили? Лети, моя судьба, туда на Купертино, какая у друзей хорошая машина! Какой стоит денек, какая жизнь в запасе! Выходит на порог не кто-нибудь, но Ася. Вот скромненький ее домок в два миллиона, и легкий ветерок породы Аквилона. Скользит рассветный час по нашим старым лицам… Что Купертино нам, туда, скорей к столицам, Лос-Анжелес дымит, сверкает Сан-Франциско, пространство — динамит, а время — это риска, которой поделен бикфордов шнур судьбины, какие у друзей хорошие машины! Неужто ты ведешь свой кадиллак вишневый, неужто Данте — это я, а ты Вергилий новый? А впрочем, это так, а впрочем, так и надо. Виват, мой кавардак, победа и блокада. Все это ничего. Ни спазма, ни азарта, и вот взамен всего — ухмылка Леонардо. Но как тебя сумел так написать Вермеер? Изобразить судьбу, твое письмо и веер? Загадочный чертеж на этой старой стенке, и разгадать твои загадки и расценки? Что ты читаешь там? Свое письмо? Чужое? На белом свете нас осталось только двое. — Отдай мое письмо! Оно в твоем портфеле. Настал тот самый час, и то, что в самом деле случилось, расскажи. Мне надо знать сегодня, какая нас свела и разлучила сводня. Отдай мое письмо за коньяком, за пуншем, обвязано тесьмой оно в портфеле лучшем, да, я нашел его, меня навел Вермеер, верни мне жизнь мою, ведь я тебе поверил. Так почему его не бросила ты в ящик? Предательский твой дух и был всегда образчик фатальной ерунды, пророческой промашки — за все мои труды — две узкие бумажки! Теперь они со мной. Я пьян, пойду до спальни. О, Боже, Боже мой, все небеса печальны над Римом, над Москвой, над Фриско, Амстердамом, над худшею пивной, над лучшим рестораном. Теперь прощай навек, пора в Нью-Йорк, в Чикаго, вези меня скорей, удача и отвага, в бумажнике моем лежит твоя разгадка, как страшен окоем, в Детройте пересадка.