О. Генри
Шрифт:
– Вы позволите патриоту, который не знает наверняка, что он защищает, спросить, как именно вы намерены покорить эту страну? Собираетесь утопить ее в крови или хотите мирно и с достоинством собрать голоса на выборах?
– Боуэрс, – отвечает он, – ты отличный малый и будешь мне очень полезен после заварушки. Но ты ничего не смыслишь в строительстве государства. Уже сейчас у нас имеется стратегическая сеть, которая невидимой рукой схватила за горло тирана Калдераса. Наши агенты действуют в каждом городе республики. Либеральная партия не может не выиграть. В составленных нами секретных списках столько имен наших сторонников, что сокрушить правительство можно одним махом.
– Предварительное голосование, – говорю я, – показывает всего-навсего, куда дует ветер.
– Кто все это устроил? – не унимается О’Коннор. – Я. Я все держу под контролем. Время пришло, и мы приехали, потому что мои агенты дали мне знать. Люди стонут под тяжестью непосильных налогов. Кто будет их вождем, когда они восстанут? Разве это может быть кто-нибудь, кроме меня? Только вчера Залдас, наш представитель в провинции Дюраснас, сказал мне, что между собой люди зовут меня «El Library Door», что означает по-испански «Дверь к свободе», или «Освободитель».
– Залдас – это тот смуглый ацтек в бумажном воротнике и туфлях из небеленой холстины? – спрашиваю я.
– Именно, – подтверждает О’Коннор.
– Я видел, как он запихивал в карман деньги, так что, может, они и зовут тебя дверью к свободе, но обращаются с тобой так, будто ты дверь банка. Что ж, остается надеяться на худшее.
– Конечно, это стоит денег, – говорит О’Коннор, – но не пройдет и месяца, как страна окажется в наших руках.
Вечерами мы прогуливались по площади под звуки оркестра и вместе с народом предавались жалким и недостойным забавам. В городе имелось тринадцать повозок, принадлежавших состоятельным людям, главным образом, прогулочные коляски и старомодные ландо: мэр Милледжвилля (штат Алабама) приезжает в одном из таких открывать новый дом призрения. Владельцы экипажей катались вокруг пересохшего фонтана, расположенного в центре площади, приветствуя друзей поднятием шелковых шляп с высокими тульями. Народ попроще прогуливался босиком, попыхивая дешевыми сигарами, – питсбургский миллионер в своем клубе не стал бы держать такие во рту в День борьбы с курением. Но самой величественной фигурой среди этого сборища был Барни О’Коннор. Рост шесть футов два дюйма, костюм с Пятой авеню, орлиный взор, кончики черных усов щекочут мочки ушей. Он родился диктатором, царем, героем и повелителем человеческой расы. Мне казалось, все взгляды устремлены на О’Коннора, все женщины влюблены в него, а все мужчины испытывают перед ним страх. Раз или два я смотрел на Барни и думал, что случаются и куда более невероятные вещи, чем его победа, и сам начинал чувствовать себя Идальго де Оффицио де Графто Южной Америки. А потом, спустившись с небес на землю, я, как всегда, позволял себе вволю помечтать о двадцати одном американском долларе, что причитались мне по субботам вечером.
– Обрати внимание, – говорил мне О’Коннор во время таких прогулок, – на народные массы. На то, как они угнетены и измучены. Неужели ты не видишь, что они готовы взбунтоваться? Неужели не замечаешь, что они недовольны?
– Не замечаю, – отвечал я. – И что готовы бунтовать, тоже не вижу. Я начинаю понимать этих людей. Им нравится выглядеть недовольными. Когда они чувствуют себя несчастными, они укладываются спать. Такому народу не нужны никакие революции.
– Они встанут под наше знамя, – твердил О’Коннор. – Тысячи людей только в этом городе схватятся за оружие по первому сигналу. Я в этом уверен. Но следует соблюдать тайну. Мы не имеем права проиграть.
Вдоль аллеи Хулиганов, как я предпочитал называть улицу, где располагался наш штаб, вытянулся ряд глинобитных домов с красными черепичными крышами, к которым приткнулись несколько соломенных хижин, битком набитых индейцами и собаками, а в конце высилось двухэтажное деревянное строение с балконами. Там жил генерал Тумбало, comandante и главнокомандующий вооруженными силами. А прямо напротив находился частный дом, напоминавший одновременно духовой шкаф и раскладную кровать. Как-то раз мы с О’Коннором идем мимо него гуськом по кромке, что называлась здесь тротуаром, и из окна вылетает большая красная роза. О’Коннор, который шел впереди, поднимает ее, прижимает к своему пятому ребру и отвешивает нижайший поклон. Каррамбос! У этого человека были задатки ирландского комедианта. Я оглянулся, ожидая увидеть мальчика и девочку в белой атласной одежде, вспрыгивающих к нему на плечи, в то время как он, сплющивая их позвоночники и грудные клетки, напевает: «Спите, малютки, усните».
Проходя под окном, я заглянул внутрь и заметил светлое платье, большие сияющие черные глаза и блестящие зубы под темной кружевной мантильей.
Когда мы вернулись домой, О’Коннор принялся ходить из угла в угол, покручивая усы.
– Ты видел ее глаза, Боуэрс? – спрашивает он.
– Видел, – говорю, – я куда больше видел. Все получается прямо как в книжках. Я чувствовал, что чего-то не хватает. Не хватало любовной истории. Что там должно случиться в главе седьмой, чтобы доблестный ирландский искатель приключений не пал духом? Понятное дело – любовь, любовь, от которой замирает сердце. Наконец-то мы имеем глаза цвета ночи и розу, выпадающую из распахнутого окна. Так, что там еще? Подземный ход… перехваченное письмо… предатель в лагере… герой брошен в подземелье… загадочное послание от сеньориты… затем восстание… сражение на площади… и…
– Не будь идиотом, – перебивает меня О’Коннор. – Это та самая единственная в мире женщина, что предназначена именно мне, Боуэрс. О’Конноры влюбляются так же молниеносно, как и ввязываются в драку. Я буду носить эту розу на шляпе, когда поведу моих людей в сражение. Только мысли о женщине могут дать мне силы выиграть его.
– Несомненно, – согласился я, – если хочешь устроить хорошенькую потасовку. Одно меня тревожит. В романах светловолосого друга героя непременно убивают. Вспомни все, что ты читал, и поймешь, что я прав. Я думаю, мне лучше спуститься в «Ботика Эспаньола» и спрятаться в бочку с ореховой морилкой, пока война не объявлена.
– Как мне узнать ее имя? – вопрошает О’Коннор, уперев подбородок в ладонь.
– А почему бы тебе не перейти через улицу и не спросить у нее? – предлагаю я.
– Неужели ты так и не научишься серьезно относиться к жизни? – говорит О'Коннор, глядя на меня, точно учитель.
– Может, розу она бросила мне, – говорю я, насвистывая испанское фанданго.
Впервые за все время, что я знал О’Коннора, он рассмеялся. Он встал, загоготал, похлопал себя по коленкам, а потом прислонился спиной к стенке так, что черепица на крыше задребезжала в унисон со звуками, вылетавшими из его легких. О'Коннор ушел в заднюю комнату, посмотрелся в зеркало и захохотал опять. Потом взглянул на меня и все началось сначала. Вот почему я и спросил у тебя, как у ирландцев с чувством юмора? Барни ломал комедию с первого дня нашего знакомства, сам того не понимая, а едва ему пришла в голову мало-мальски разумная мысль, повел себя как шут.