Варламов Алексей Николаевич
Шрифт:
Он не помнил, сколько это продолжалось. Едва угаснув, возбуждение снова возвращалось, ее холодность и отстраненность лишь подхлестывали его. Никогда в жизни не испытывал он подобного и думать не мог, что он, незлой и нежестокий человек, всегда имевший успех у женщин и потому не добивавшийся их силой, на такое способен. Но когда все было кончено, и, одевшись, он, тяжело дыша, сидел в машине и курил, а она по-прежнему молчала, Марыч ощутил угрозу. Исходила ли эта угроза от ночной степи, вобравшей в себя его крики и ее молчание, от слишком великолепного громадного звездного неба или от самой покорившейся ему женщины, он не знал, но вдруг поймал себя на мысли, что жалеет о случившемся.
Он не боялся, что она пойдет жаловаться, да и ни разу, ни единым словом или жестом она не выразила возмущения, но он почувствовал, что сколь ни велико и поразительно было испытанное им наслаждение, душа его опустошена.
Вернувшись в казарму, он лег поверх одеяла, положил руки за голову и задумался: даже рассказывать о степнячке ему никому не хотелось. Снова и снова он вспоминал ее гладкое, точно мореное, тело, трогательный мысок, поросший мягкими волосами внизу живота, тугие маленькие ягодицы, умещавшиеся в ладонях, когда он поднимал и распластывал ее на колючей сухой траве, прерывистое дыхание, вырывавшееся изо рта, острые белые зубки — все это было живо в памяти необыкновенно, все было неожиданно и ново, но он чувствовал себя не счастливым любовником, не насильником, но вором, укравшим у этой земли то, что ему не принадлежало и принадлежать никогда не могло.
С этими мыслями он не заметил, как уснул, а на рассвете его разбудил плотный коренастый прапорщик с мокрыми подмышками по фамилии Модин и шепотом спросил:
— Слышь, партизан, заработать хочешь?
— Чего? — не понял спросонья Марыч.
— В степь, говорю, поедешь баранов привезти? Заплатят хорошо.
2
Поехали втроем: кроме Марыча и Модина был еще щупленький, посмеивающийся мужичок, которого прапорщик называл Жалтысом. Путь был долгий, постепенно плоская равнина сделалась более холмистой, машина поднималась и опускалась на сопки и косогоры, уже и дороги никакой не было — просто ехали по степи, и Жалтыс рукою указывал Марычу направление, ориентируясь по ему одному известным признакам. Ничто не предвещало жилья, только ближе к вечеру далеко впереди показалось пятно. По мере приближения оно увеличивалось, рассыпалось, делалось пестрым, и Марыч понял, что это была отара. Не доезжая до нее, они остановились возле ветхой юрты.
Чумазые, оборванные ребятишки с криком обступили машину, залопотали на своем невразумительном языке, на них покрикивали закутанные с головы до ног женщины и с любопытством глядели на приезжих. Из юрты вышел хозяин. Это был мужчина с темным морщинистым лицом, обожженным солнцем и обветренным до такой степени, что возраст его определить было совершенно невозможно. На Марыча и Модина он посмотрел равнодушно как на нечто, не заслуживающее внимания.
Вместе с суетливым Жалтысом чабан отправился к отаре, а женщины принялись выгружать из машины ящики с продуктами, батарейки, сворованные прапорщиком из части, лекарства, одежду. Потом одна из них принесла гостям чаю. Истомившийся дорогой от жажды Марыч выпил, а Модин брезгливо посмотрел на грязную пиалу, где плескалась мутная жидкость, и вылил ее на землю.
— Ну ее! Подцепишь тут еще заразу. Как они живут, не представляю. Хуже цыган. Ни школы, ни больницы. А попробуй такого в поселок перевезти, сбежит. Да у них и паспортов-то нету.
Степняки пригнали с собой два десятка блеющих овец и стали загонять их по настилу в кузов.
— Ну чем тебе заплатить, — деньгами, водкой? — спросил Жалтыс довольно.
— И тем, и другим, — усмехнулся Модин.
Чабан равнодушно кивнул и коротко сказал что-то женщинам. Через несколько минут те притащили из юрты ящик водки с пыльными бутылками.
— Видал? — заржал прапорщик, — все у них есть! А у нас, где ты ее сейчас достанешь? Месяц не привозили.
Тем временем хозяин привез мешок, в каком в русских деревнях обычно хранят картошку, и даже ко всему привыкший Модин изумленно присвистнул: мешок был набит бумажными деньгами. Прапорщик запустил в него руку, вытащил сколько в ней уместилось и запихнул в карман. Затем то же самое он проделал и другой рукой. Чабан глядел презрительно и не говорил ни слова, только губы его все время что-то жевали. Тогда Модин залез в мешок обеими руками и стал копаться, выбирая купюры покрупнее, и рубашка его, и без того мокрая, стала совсем темной от пота.
— Доволен? — осклабился Жалтыс. — Богатый человек Тонанбай. Три жены у него, овец, баранов, лошадей, верблюдов, земли — один аллах знает сколько.
— Богатый? — пробормотал Модин, — на что ему деньги-то? Солить, что ли? Ладно, поехали.
Дорогой он достал бутылку, зубами содрал крышку, влил в себя треть и проворчал:
— Дикари. А вот насчет трех баб — это неплохо. Хотел бы, партизан?
Он допил бутылку и отвалился, а Марыч подумал, что никогда в жизни он не встречал более вольного, гордого и независимого человека, чем этот степной царек, обожаемый своими женами и детьми, равнодушно взирающий на вороватые ухищрения людей, отнявших у него добрую половину земли и загнавших с отарами далеко от жилья.
Было уже совсем темно, когда они выехали на дорогу. Марыч пристроился за идущей впереди машиной и почти не следил за дорогой. Он вспомнил молодую женщину, безропотно отдавшую ему свое тело. Кем он был в ее глазах — белым господином, насильником, завоевателем, имевшим право взять себе любую наложницу? Когда-то они пришли на нашу землю, подумал он, хотя нет, они не приходили, приходили другие, но это не важно, люди из степи уводили в полон славянок. Теперь пришли мы — женщина просто уступает и отдается сильнейшему, рожает от него детей, но эти дети, когда вырастут, встанут на сторону не отцов, а поруганных матерей.