Шрифт:
Начинает считать, шепча губами и сбиваясь... Нет, дед не был неграмотным. И
дураком тоже. От счастья ошалел. Первым не выдерживает Абрам:
– Через семь месяцев родится. Ты два месяца, как в увольнение ездил.
– Ага, правильно, - выдыхает Вася.
– Это точно? Ах ну да, Вы же из будущего. Вы что
про всех знаете?
– Нет, только про вас двоих.
– Почему про нас?
– А вы мне родственники.
– Оба? Не может такого быть. Он же жид!
– запоздало оглядывается, не слышит ли кто
вырвавшееся слово.
– Что, мы в будущем с ними породнились? Да не в жисть!
– Вы уже в курсе, что от войны чудом сбежали? Так смотрите. Оба.
Достаю заветную фотку. Они впиваются взглядом. На фотке рейхстаг. Выщербленные
пулями и осколками колонны, крошево камня, какая-то перевернутая тачка. Трое
солдатиков на переднем плане. Мятая, видавшая виды форма, запыленные лица. И
большие надписи над их головами. Две фамилии. Два имени. Их имена и фамилии.
– Это что?
– Рейхстаг. Берлин, май сорок пятого. Победа.
– Видишь, - совсем по-мальчишески толкает Абрама мой дед.
– Я выше расписался. И
крупнее!
Вот он, момент истины.
– Извини, Василий, - говорю.
– Ты не дошел. Погиб в сорок третьем под Конотопом.
Это Абрам писал. За обоих.
Я им рассказываю всё, что знаю. Долго. Подробно. Про то, как погибла застава. Как
Васька тащил из окружения раненого Абрама. Как Абрам тащил через линию фронта
раненого Ваську. Про их встречу в Сталинграде. Про Курскую битву. Про освобождение
Киева. Про безвестную высоту под Конотопом. Про могилу у подножия той высоты. Про
Варшаву. Про Берлин. Про Парад Победы. Про них...
Я рассказываю про семьи, их довоенные и послевоенные семьи.
Про беременную Анюту Нестеренко, отставшую от поезда, везущего семью в
эвакуацию и мечущуюся на путях на безымянном полустанке, а потом втягиваемую
раненными бойцами в санитарный эшелон (поедешь с нами, девонька, негоже тебе немца
дожидаться)... Про ту же Анюту, кормящую маленького Сережку не отходя от станка...
Про Веньку Фридлендера, брата Абрама, четырнадцатилетнего пацана, кидающего уголь
в топку паровоза где-то в казахской степи под аккомпанемент подбадривающей
скороговорки машиниста, ровесника первых паровозов: "Шуруй, Венька!"... И про другой
паровоз, где Васькин дед, мой и его полный тезка, кричит другому пареньку: "Шуруй,
Витька!"... Про мать Абрама, падающую в голодный обморок за операционным столом...
Про шурина Абрама, брата еще не знакомой ему будущей жены, не взятого в армию из-за
"брони", но ушедшего в ополчение и погибшего в подмосковных окопах, так и не успев
сделать ни одного выстрела... Про казака Сергея Нестеренко, бросившегося с гранатой
под танк...
Я рассказываю про... про то, чего теперь уже не будет. Даже если случится обратный
перенос, и дивизии вермахта рванут на Москву - не будет. Потому что будет всё по-
другому. Потому что здесь я с ребятами, и весьма неплохим боезапасом. Потому что
гонит к Москве Фима с его головой. Потому что...
Они слушают, раскрыв рты, забыв, кто из них сержант, а кто рядовой, кто еврей, а кто
казак, забыв обо всем.
Я рассказываю, а сам понимаю, что если пшеки завтра начнут махать шашками, им не
светит. И бундесам не светит. И китаезам. И пиндосам. Никому. И не из-за моих бойцов и
Фимы с его идеями. Не из-за наших станков и ноутбуков. Не из-за подлодок с ядерными
боеголовками. Из-за этих ребят. Из-за миллионов таких мальчишек. Которые еще совсем
дети, которые еще ничего не умеют. Но они, в той, прошлой истории остановили Гитлера.
И они в истории нынешней остановят кого угодно. Даже без современного оружия. Даже
если окажутся вообще без оружия. Все равно, остановят. Они просто не умеют иначе...
Москва. Кабинет т. Сталина.
И. В. Сталин, секретарь ЦК ВКП (б), Председатель СНК СССР
Самый длинный в году день уходил понемногу, практически незаметно для глаз,
сменяясь сумерками. Воздух за окном постепенно терял прозрачность, в углах кабинета