Шрифт:
Версией о воровстве Лешаков пренебрег. Всегда казалось, воруют у других. С ним за тридцать лет ничего подобного ни разу не случилось. Он знал: кто-то у кого-то ворует. Но к себе, к своей жизни это знание применить не умел. Не мог. Ему на ум не приходило. Да и что можно украсть у простого инженера. Опять же, вроде вещи на месте. Исчезновения никакого инженер не отметил. Разве белье, — но он не помнил, сколько оставалось простыней. И не стал считать.
Первое, что лезло в голову, Лешаков отмел. Зато просто сложились казавшиеся далекими на первый взгляд соображения. Они и совпали-то на миг, соединились в калейдоскопе рассудка, образовав картинку. Но в тот миг Лешаков как раз обратился к рассудку. Он заглянул в свой калейдоскоп и картинку увидел.
Зеркальную трубу можно было вертеть сколь угодно. Пусть другие узоры возникали бы еще более причудливые и правдоподобные, — другое отпало, все другое было не важно. Лешаков увидел то, что он увидел. И картина увиденная отчетливой простотой и ужасной ясностью поразила его. С того момента он определенно знал, как все есть, отчего, почему и откуда. Объяснить не сумел бы. Но на том стоял.
Все, что сложилось, совпало, слилось и образовало особенную эту картину, назвать и перечислить нельзя, невозможно — если Лешаков сам не мог объяснить, то делать это за него не стоит, тут нечего и пытаться. Однако несколько слов, некоторые конкретные детали дело проясняют. Способствуют прояснению. Особенно если взглянуть на предмет глазами Лешакова, войти в землю поэта.
Наверное, не стоит перечислять: во-первых, во-вторых и далее. Уже потому, что не ясно, что же было во-первых, а что во-вторых. Просто имело место неожиданное воспоминание: он, Лешаков, под колпаком, и в Польшу его не пустили недаром. Значило сие одно — слежка. Сека над ним витала. А тут подвернулся Мишаня с эмигрантскими неприятностями. Мужик милый, но раз отъезжает — и за ним присматривают. Сам признался: все знают. А значит, следят. И вот они с Лешаковым припустили вдвоем по бульвару, на глазах у честн'oго народа, — ничего себе парочка! Если заметил кто, мысли сразу возникли, известные мысли. Подумать могли, будто и он, Лешаков, намылился. Ведь им чего, им худшее предполагать приходится — служба.
А если и не видели, то Мишаня трепануться мог где угодно. Рассказал, что-де встретил школьного приятеля Лешакова, которого даже в Польшу не пустили. А рядом кто-нибудь. И засек. Рядом с такими, как Мишаня, всегда кто-нибудь.
Эх, наложилось одно на другое не случайно. Теперь они Лешакова, они его… Вот, перерыли комнату. Тихо. Без спросу, без ведома. Внаглую и тайком. Почему не сказали, почему без спросу?.. Глупость какая, — да кого они спрашивали когда! Надо — великое слово. С нами обходятся просто, без затей: надо— и белье переворошили. Натурально, искали. А что искать-то? Что? Как воры… Обидно. Шарили.
В доме находиться противно. В стирку белье опять нести… Но почему же без ведома, в отсутствие? Я бы сам открыл, достал, предъявил — нате. Убедитесь, пожалуйста. Проверяйте, смотрите. Я бы растолковал, разъяснил. Смотришь, и помогло бы, когда на вопросы обстоятельно правду ответил.
Так ведь не спрашивают, сами решают. Не чужую жизнь, а твою, как хотят, решают. Вызнали, что хозяина в доме нет, — ночью заявились. Обнюхали. Вызнали все, кроме правды. Используют промашки, ловят на полуслове — правда им незачем…
Ну, так и нате! Ха, нашли?.. Как бы не так! Ха-ха! Обалдел Лешаков от расстройства. Он разрывался между страхом, обидой и пониманием, что все это им сойдет запросто и бесследно. Он утрется. Он стерпит. А ведь до чего докатились: искали!Значит, отношение определенное: непоправимое. А главное, — за что? И по какому праву? Если бы хоть малая зацепочка, или оступился бы он!
Но даже если и оступился, кто же не оступается, кто не пожелает исправиться, искупить оплошность, — оступилсячеловек, но понял. А Лешаков, он и не оступался, вины за собой не числил. Если он хоть в чем-то, хоть в малости какой виноват — другие виноваты равно. Все, с кем он знаком. И многие, с кем не знаком.
А если некто, пусть очень ответственный, ему однажды не поверил, — вдруг вспомнил Лешаков бледноглазого человека, вызнававшего про Петю Митиного брата, про непонятную лампу, — если не убедил Лешаков кого-то в искренности своей, потому лишь не убедил, что истинно искренен был и к низменным усилиям, нужным для пущей убедительности, прибегать не пожелал, даже если глухо с лояльностью и доверия ему нет — все равно, разве можно такое с ним проделывать. Не спросить. Не посчитаться. Будто нет его вовсе. Взять и ни за что ни про что обыскать!..
— Я ведь им не Мишаня… Вот мы, русские, как сами-то друг друга.
Лешаков отчетливо ощутил острие.
От яростных мыслей инженеру не сиделось на подоконнике. Он спрыгнул и заметался по комнате.
Ага! — вопил он про себя, выл, можно сказать, но беззвучно мерил комнату шагами от окна к двери, от двери к окну. Неужели пройдет у них номер со мной и ничем не аукнется, сойдет с рук — как бы не так!
Мерещились впечатляющие эпизоды возмездия. Воображение его сбилось, смешалось: мерещился индивидуальный террор и тайные партии, бомба взрывалась в портфеле бледноглазого человека и в конце многотрудной борьбы алела отмена несправедливого подозрения, с Лешакова снимались напраслины. Но, оказывалось, во главе страшного движения мстителей стоял он, инженер, — Лешаков прямо реял над всем этим делом.