Шрифт:
— Вилен, не испытывай мое терпение. Что было дальше?
— Дальше… эта тварь сошла с катушек… начала плакать, стоять перед Бэмби на коленях, умолять о помиловании. Девочка через меня сказала, что это не в ее власти… Потом Бэмби встала и начала как бы собирать с щечек слезинки, ну, я понял и перевел этой мрази, что Прима… жалеет ее… И Кесса… засмеялась… нехорошо так засмеялась… как же я не понял в тот момент, что это был на самом деле не смех… Потом она затараторила, как ненормальная: «Ты меня жалеешь? Меня? Да ты себя пожалей, дура! Да ты же рано или поздно вспомнишь, как тебя насиловали… насиловали не один день… снова и снова… и… вот кто кого тогда будет жалеть, а?» Я подошел и врезал этой суке по морде, я бил ее, пока та не захлебнулась своим смехом. Бэмби… у-у-у, ну, почему я послушался ее и остановился? Ненавижу себя, никогда не прощу себе эту слабость…
У меня онемели от ужаса губы, и я с трудом выдавил из себя:
— Бэмби попросила тебя остановиться, и что?
— И села возле Кессы на колени, стала гладить ту по голове… а Кесса, заливаясь слезами рассказала, что ее брат в начале кампании, останавливался в крепости Никлэд. Рэд, я не могу…
— Продолжай.
— Бэмби уже была в той камере. Воин, которого ты казнил, похвастался перед Кессом красотой своей пленницы. Вечером, после пирушки, когда Воин уже свалился под стол, Кесс со своими двумя заместителями пошли к Бэмби… Кесса сказала, что брат подробно описал ей накануне аудиенции с тобой все то, что они делали с… нашей девочкой… они… В общем, она пересказала нам все это… Рэд, я — мужик, но у меня волосы шевелились на руках от того, что я услышал от этой конченой суки… Еще он сказал Кессе… Рэд… он сказал, что никогда такого не видел, он сказал, что Бэмби… что она совсем не плакала и не кричала, что она терпела молча…
— Почему ты не заставил эту гниду заткнуться?
— Брат, Бэмби…
Я понял, что моя жена не дала ему это сделать.
— И…
— Кесс на следующий день захотел повторить… Но, когда они зашли в камеру, то увидели, как жена Воина сдирает с Бэмби кожу…
— Что еще?
— Кесса быстро сопоставила факты и объяснила брату, что той девочкой в камере была нынешняя Прима, но, чтобы тот не переживал, что все знают, что она не в своем уме, и что она его не узнает… Но Кесса решила все-таки на всякий случай проверить… Тогда, во время ее встречи с Бэмби, эта тварь задала мне вопрос, а правда ли что Прима не в своем уме. Я сказал, что нет, и что Прима просто дала обет молчания… Я подписал тогда Бэмби смертный приговор…
Мне дурно — мне не хватает воздуха… Я не знаю, что мне делать…
Моя Бэмби в ступоре уже три дня…
Ее жизни ничего не угрожает, но можно ли называть это ее существование жизнью?
Мы уже давно оставили любые попытки разговорить ее, увидеть от нее хоть малюсенькую реакцию на наши слова… Мы просили, мы умоляли… мы пытались ее хоть как-то растормошить… Но так ничего и не добились…
Она все время смотрит в одну точку и реагирует только на простые вещи: ей говоришь идти — она передвигает ножками, ей говоришь кушать — она кушает, ей говоришь сходить в туалет — она идет, ей говоришь спать — она ложится и закрывает глаза… Моя девочка ведет себя как живая бездушная кукла…
Если она находится в состоянии бодрствования, то сидит, поджав под себя ноги, на одном и том же облюбованном месте — на подоконнике … сидит там часами, не двигаясь, и смотрит через окно в одну точку… Что она там видит? Ведь, кажется, сама природа решила разделить с Бэмби ее страдания. На улице уже три дня льет, как из ведра… За все десять лет моего пребывания, здесьни разу не было такой мрачной и удручающей все чувства погоды…
Бэмби доела… ставит в сторону тарелку, складывает ручки на коленях… и опять смотрит в одну точку, как бы ожидая дальнейших указаний…
Вилен, постаревший лет на двадцать за эти три дня, спрашивает:
— Бэмби, хочешь что-нибудь еще? Может, пирожное?
Он спрашивает, заранее зная, что Бэмби ему не ответит, но при этом, она съест все, что будет у нее в тарелке, не разбирая и, почти наверняка, не ощущая ни чувства вкуса, ни чувства насыщения.
Я рассыпаюсь на части, во мне как будто пробили огромную дыру, и молекулы, составляющие мое естество, постепенно покидают меня через это метафизическое отверстие.
В столовую несмело входит раб, но, вместо того, чтобы сменить блюда, он падает ничком на колени:
— Прим, страшась Вашего справедливого гнева, Ваш раб просит разрешения сказать…
Я молчу, и он, не меняя положение тела, продолжает:
— Мы все очень волнуемся за Приму, мы все желаем нашей Приме скорейшего выздоровления…
И в этот момент с криком: «Бэби, Бэби», — в комнату вбегает сын этого раба. Раб не успевает перехватить своего ребенка, и тому удается добежать к моей жене. Мальчик начинает говорить ей, по-детски коверкая слова: «Бэби, Бэби, я скусял, я так сийно скусял за тобой. Бэби, папа мне лассказал, как тебя отлавили… Тебе было осень бойно? Бэби, не молци, ты меня пугаес, Бэби», — и начинает тихо плакать, уткнувшись ей в колени.
И тут моя девочка… очнулась.
Сначала она, с ничего непонимающим видом, крутит головой из стороны в сторону, как будто ищет что-то ее тревожащее. Наконец, опускает голову, видит рыдающего ребенка, и начинает гладить его по голове.
Теперь наша с Виленом очередь впасть в ступор — мы сидим, боясь пошевелиться… Мы боимся поверить в то, что Бэмби, наконец, вернулась.
Моя девочка поднимает мальчика, притягивает его к себе и говорит, сдерживая в голосе слезы:
— Ну что ты, что ты… не плачь… Бэмби не было больно… совсем не больно… с Бэмби все будет хорошо… и завтра мы пойдем с тобой гулять, и я нарисую тебе большого — большого льва…