Шрифт:
— Ого! — с завистью воскликнул декан. — Самого прокуратора хитон и хламида.
— Возьми это себе, — предложил Иисус вполне миролюбиво. — Мне хорошо и в моих белых.
Тычок под ребра, и Иисус даже ойкнул от неожиданности. Он, когда легионеры перестали истязать его, расслабился, поэтому не готов был принять удар безболезненно. Однако справился с болью сразу же, но больше рта не раскрывал. Как послушный ученик, облачился в то, что ему подали.
«Сейчас поведут на судилище для насмешек».
Нет, не сейчас. Ему пришлось ждать еще добрых полчаса, ибо по воле Понтия Пилата ему спешно готовили «царский» венок: лавровый с терновыми шипами.
Внесли, наконец, венок. Роскошный. Изящно исполненный. С усмешкой предложили Иисусу:
— Водрузи на царскую голову свою.
Иисус не пошевелился. Тогда один из пилатовских слуг, ткнув кулаком под ребра Иисуса, грубо нахлобучил венок на его голову, и терновые иглы сразу же окровянили лоб Великого Посвященного.
«Остановить кровь? Нет. Пусть увидят синедрионцы и весь народ!»
Его вывели во двор, и все ахнули: величавый, разодетый, с царским венком на гордой голове, с лицом бледным, по которому стекают струйки крови.
Понтий Пилат самолично возглашает:
— Осанна царю Иудейскому! Царю Израиля!
— Осанна! — подхватили дворцовая стража и слуги прокуратора.
А двор молчал.
Нет, не получилось у прокуратора задуманного фарса, и он сердито бросил:
— В трибунал его!
Вот теперь двор зашипел, выказывая явное недовольство. Пилат, однако же, делал вид, что ничего он не видит и не слышит. Повторил еще раз. Более решительно!
— В трибунал!
Легионеры поволокли Иисуса туда же, откуда только что привели, а из первых рядов вышел вперед старейшина, заседавший в синедрионе. Волосы его и борода, все еще пышные, были белыми до синевы.
— Внемли моему слову, прокуратор. Послезавтра наша Пасха, и ты всегда изъявлял к этому дню милость. Изъяви ее и сегодня, помилуй Иисуса. Он не жаждет царского трона, он проповедует о Царстве Божьем.
Я знаю, старец, о своем праве, и я помилую. Но не вашего проповедника. Я помилую разбойника. Проповедник же ваш и его сторонники, арестованные за беспорядки, будут распяты. Ибо не один ли из ваших сказал мне вчера: пусть погибнет один, нежели погибнет народ.
Сразу несколько старейшин вышли вперед с упрямой решительностью.
— Не жестокосердствуй, прокуратор.
Им уже ничего не страшно, они прожили долгую жизнь, чтобы бояться смерти. Слишком долгую. Стоят и ждут решения Понтия Пилата, в гневе непредсказуемого, тугодумного солдафона. Сейчас он повелит и их на кресты.
Пилат и впрямь готов был уже крикнуть: «Взять их!», но даже его тугой ум одержал верх над гневом; за старейшин вполне может подняться весь Иерусалим. Старейшины — не галилеянин, которого горожане, можно сказать, не знали до этого. Он — пришелец. Старцы же — синедрионцы. Их не распнешь без осложнений для себя.
Но и уступать старейшинам прокуратор не намеревался. Он и без того уступал упрямому народу. Нет, своего решения он не отменит.
— Я сказал, я сделаю!
— Тогда вели принести умывальницу, — можно сказать не попросил, но повелел старец-лунь. — Мы умоем руки свои.
Известен Пилату этот еврейский обычай: если кто-либо не согласен с происходящим, но не в силах ничего изменить, он принародно умывает руки, отрешаясь тем самым совершенно от всего.
«Что же, пусть будет так!»
Пилат махнул рукой слугам, и умывальница вскоре была принесена. Полная воды.
Первым омыл руки старец-лунь и безбоязненно, чтобы услышал весь народ во дворе, произнес;
— На тебе, прокуратор Понтий Пилат, кровь невинная. На тебе и твоих потомках.
Один за другим умывали руки старейшины, каждый, повторяя сказанное их сотоварищем. После старейшин, помешкав немного, подставляли руки к умывалынице и члены синедриона, что помоложе. Они попугайно повторяли те же слова, кто столь же громко и решительно, а кто более робко, иные же молча, отряхивали с рук капли воды и возвращались на свое место.
Вот остались лишь одни первосвященники. Тесть с зятем. Все ждали, как поступят они, полностью зависимые от прокуратора. Испугаются или встанут за честь суда?
Пауза затягивалась, и сколько бы она продлилась, трудно предсказать, если бы не наглая усмешка Понтия Пилата, торжествующего свою, хотя и очень малую победу: первосвященники на его стороне, а это очень важно. Они в его, прокуратора, руках.
Вдруг решительно шагнул вперед Ханан, оскорбленный наглостью римского сатрапа. Умывши руки, возгласил гордо: