Шрифт:
— Приехали, — сказал Руфус.
Она вылезла, потянулась, потерла кулаками глаза.
— Давай сюда, — сказал Руфус, забирая у нее рюкзак.
Зевая во весь рот, Зоси разглядывала Уайвис-холл, террасу с колоннами, окно столовой, в котором была видна люстра, освещавшая овальный стол красного дерева.
— И это все принадлежит твоему другу? Ну, только ему?
— Абсолютно верно.
— Сколько ему?
— Девятнадцать.
— Прикольно, — сказала Зоси.
Она спросила, можно ли ей сразу пойти спать. К тому моменту они уже ушли с террасы в дом. Руфус пока не понял, как Эдам отнесся к Зоси. Он оценивающе разглядывал ее и, кажется, не мог отвести глаз. Почему-то с Зоси все было не так, как с теми двумя девицами, официанткой и ее подружкой: тех он четко «снял» в Садбери, а Зоси просто посадил в машину. Эдам сказал:
— Я покажу, где ты будешь спать.
Руфус не возражал. Он решил открыть бутылку вина. Судя по шагам наверху, Эдам проводил Зоси в его, Руфуса, комнату, Кентаврову, и это было единственное, что его интересовало. Он вышел на террасу с бокалом в руке и устремил взгляд на озеро. Отражавшаяся в воде луна напоминала круг белого мрамора. Они с Зоси выкурили все, что было, а он ужасно не любил ложиться спать, зная, что в доме нет ни одной сигареты…
Руфус зажмурился, открыл глаза и скользнул взглядом по «Пакету игрока», лежащему на столе. Пакет исчез в верхнем ящике, когда сестра из регистратуры объявила о приходе очередной пациентки.
Приближаясь к дому после их бегства из Отсемонде, Эдам впервые в жизни хотел умереть. А еще он испытывал желание, которое бывает у больных животных: найти нору подальше от стаи и заползти туда. Расставшись с Руфусом и попрощавшись с ним словами Кассия, который прощался с Брутом, [63] он очень надеялся, что удастся зайти в дом незаметно и подняться в свою спальню. Однако так не получилось.
Отец стоял в саду перед домом с садовыми ножницами в руках. Увидев Эдама, он не поприветствовал его, а заговорил в очень странной манере, не как с сыном, которого не видел почти три месяца.
63
Имеется в виду «Юлий Цезарь» В. Шекспира.
— Всего полдня нужно, чтобы привести этот клочок в порядок, выполоть сорняки и собрать мусор. Это не то, что сад нормального размера, в несколько акров. Этот даже садом не назовешь.
Эдам ничего не сказал. Им владела безысходность, он чувствовал себя беспомощным.
Льюис Верн-Смит продолжал:
— У тебя сумка для гольфа, которая принадлежала моему дяде. — Он, кажется, только сейчас сообразил, что сумка, как это ни несправедливо, как это ни возмутительно, принадлежит Эдаму. — Знай, что он очень дорожил ею. Хилберт очень бережно относился к вещам. Хотя сомневаюсь, что ты можешь понять. Для тебя это просто какая-то старая сумка, годная только для того, чтобы выбросить на помойку.
— Я никуда не собираюсь ее выбрасывать, — сказал Эдам.
Он обошел дом, направляясь к кухонной двери. Льюис шел за ним. Эдаму казалось, что у отца слегка «съехала крыша». Потеря Уайвис-холла и связанные с этим переживания привели к «сдвигу по фазе».
— Значит, ты был в Греции, — произнес он.
— М-м-м.
— Это все, что ты можешь сказать?
— А что ты хочешь от меня услышать?
— Если бы мне в твоем возрасте так же невероятно повезло провести десять недель каникул в Греции, у меня было бы что сказать, причем гораздо больше, чем это жалкое «м-м-м», уверяю тебя.
Они уже вошли в кухню. Матери и Бриджит там не было.
— За все это время ты даже не приблизился к своему наследству. Ты даже не знаешь, что с ним, а вдруг дом рухнул, или его подожгли, или снесли. — Отец закипал, накручивая самого себя. — Ты абсолютно безответственный, ты хоть понимаешь это? Никто не знал, где ты, никто не мог связаться с тобой. Ты мог умереть, а этот замечательный дом, на который тебе совершенно наплевать, мог рухнуть — и что бы мы делали? Белыми лебедями летали бы над Грецией?
Не выпуская сумку из руки, Эдам поднялся наверх, вошел в свою спальню и запер дверь. Сейчас он радовался, что тогда не разуверял отца в том, что вернулся из Греции. Позже, вспоминал он, отец высказался насчет его загара и добавил при этом что-то о «dolce far niente» [64] и праздных мечтателях. Эдам же не мог думать ни о чем, кроме фразы отца «белыми лебедями летали бы над Грецией», и, пока он поднимался по лестнице, заходил в комнату и садился на кровать, перед его глазами стояла одна картина: темно-голубое море, испещренное крохотными островками, яркое солнце, синее небо и стая белых лебедей с золотыми ошейниками, к которым золотыми цепочками присоединена волшебная лодка, формой напоминающая гондолу, и в этой лодке сидит он, изящно опустив одну руку в воду, на нем белая туника, он похож на античного героя.
64
Приятное ничегонеделание (ит.).
Картина была такой красивой, а реальность — такой отвратительной, что Эдам упал на кровать и, к своему ужасу и стыду, разрыдался. Опасаясь, что отец стоит за дверью, юноша закусил простыню, чтобы заглушить всхлипы. Через какое-то время он встал, раскрыл сумку и достал дробовик, тот, что был двенадцатого калибра. Обмотав грязной майкой левую руку, он взял в нее ружье и протер его грязным носком, а потом убрал обратно в сумку и спрятал под кровать.
Разве он не боялся, что отец обыщет его комнату и найдет сумку? Эдам взял за правило всегда запирать комнату, но это правило не из тех, о которых всегда помнят. Как бы то ни было, если отец и нашел дробовик, он об этом не сообщил, а Эдам к нему больше не прикасался. Сумка так и осталась под кроватью, когда он через месяц уехал в университет, и лежала там еще год, до тех пор, пока он не переехал в собственный дом, купленный на деньги, вырученные от продажи Отсемонда.