Шрифт:
Апокалиптический сюрреализм прочно завладел миром.
Удивительно одно: как человек ухитряется жить в нем изо дня в день скучной, однообразной жизнью.
Стоит повернуть ключ, как входная дверь сама распахивается под невидимым, пугающе-тупым напором сырых, серо клубящихся полотен. То ли это привидения таращат слепые бельма.
Туман. Обложной, плотный, напористый.
Туман. По-итальянски — Nebbia.
Нет неба. Есть Неббия.
Неббия не было небытие.
Колизей погружен в Nebbia.
Цепочки автомобилей с зажженными фарами — в Неббия: странная бесконечная похоронная процессия.
Неббия возвращает всех дорогих умерших. Это их стихия. Об этом Кон знал еще там — в летейских сумерках Питера. Но вот они здесь, и Кон вздрагивает, узнавая их в убегающих от него, ускользающих мимо живых существах, кажущихся привидениями в колеблющихся полотнах белого морока, такого знакомого, с Мойки да Фонтанки, нагнавшего его в Риме, мертво пляшущего этаким гоголем, Гоголем..
Зеркальные витрины отражают Кона из Неббия, его кривую извиняющуюся улыбку одинокого в чужом городе, мимо которого куда-то торопятся люди, и по их говору, озабоченности, даже шарканью ног ощущаешь их скрытую между собою связь, ожидание чего-то, тревогу за близких и знакомых, все то, что держит их в этом мире, и они все как бы шире, чем на самом деле, а он — как бы сжат, намного меньше самого себя, и все вокруг — визг дверей, свет витрин, лай собак, ругань и смех — все вне его, и выходит, что в данный миг в этом прекрасном Риме Кону ближе всего эта Неббия, бесформенная, как амеба, похожая на немо крадущуюся облачнокудрую Валькирию, да Гоголь, который тоже был одинок, да память о нищих уголках северной Пальмиры, где они кутили и пьяная Танька обзывала его «жидком», ну еще, быть может, сам Рим, погрузившийся в Неббия, но ощутимый всеми своими статуями и углами, на которые можно наткнуться, Рим, который так легко заражается беспомощностью Кона, ибо сам беззащитно переживает собственное бессмертие, с такой тяжестью прижимающее его к земле.
О, Неббия, бесформенная и серая, как северная, российская, питерская тоска в душе еврея Кона, который не в силах освободиться от своей обостренной генетической памяти.
2
Встречи лиц из той жизни стали обыкновением в обступающей Кона ирреальности. Он даже испытывает какую-то испуганную радость, увидев рядом с колонной Траяна знакомое лицо питерца, Марка-виолончелиста. Фамилии его и не знал. Марк, огромный, рыхлый, добродушный, с ранней застенчивой плешью, рядом с востроносой девицей: черные волосы, их вороний блеск и гладкость, белое лицо, темные круги под глазами, ледяные искорки в голубой радужной оболочке. Зовут ее Лиля, Лиля Чугай. Лиловый нос от холода: встретились — Лиля и Неббия. Нос Гоголя. Она — художница из Киева. С ней легко, как-то даже слишком.
— Лиля? — спрашивает Кон. — Может быть, от Лилит? Слышали? Это была вторая жена Адама, ночная. В иврите «лайла» — ночь. Прародительница ведьм.
— А я и есть ведьма, — смеется Лиля, — ведьмочка.
Оказывается, они собираются посетить развалины рынка, построенного императором Траяном, — Меркаци Траяни. Лиля берет обоих под руки.
Оказывается, осматривать древние развалины в тумане особенно впечатляюще: Неббия — как мост, переход, субстанция, сращивающая руины тысячелетий с сиюминутной реальностью.
— Мне ваши работы знакомы, — говорит Лиля Кону, и они прыгают с камня на камень по пространству этого колоссального сооружения. Кон то и дело подает ей руку, а Марк отстает, то ли из-за неповоротливости, то ли из чрезмерной деликатности.
В огромную, гулкую пустоту, пахнущую ледяным кафелем, собора Санта Мария ди Маджиоре они входят, чтобы передохнуть от чересчур въедливого тумана, голоса их оживляют это замкнутое, оголенное католическое пространство собора, как и все ему подобные не отличающее голос ничтожного существа от гласа пророка: «Моисей» в Сан Пьетро ин Винколи молчит и потому может вещать голосом Кона, неизвестного, несуществующего, вычеркнутого из всех живых списков, за исключением списка в Хиасе, где каждый раз при выдаче пособия его имя перевирают; собор перекрывает голос Кона, стирает его, Кона, его же голосом. Нечаянно кашлянув, Кон исчезает. Звук ширится, отыскивая того, кто этот звук издал: и замер тот у стены, подобно комару при свете дня.
3
Обедают они на площади Барберини в дешевой столовой самообслуживания с претенциозным названием «Парадизо» — спагетти, компот или кисель под непрекращающуюся болтовню Лили, молчание Марка и пару отлучек в туалет Кона: дает себя знать застарелое недомогание — камни в почках, побаливание в паху, только приступа не хватает. За окнами почтительно замерла Неббия в ожидании дальнейшего общения.
— Поехали на Трастевере, — решает Лил я, — в кинотеатре австралийский фильм.
Лиля ожидает разрешения в Австралию, там у нее парень: со своими родителями уехал на год раньше. Муж?
— Муж не нуж… — похохатывает Лиля, то и дело вытирая лиловый свой нос, — не муж, а — уж… не муж, а — му-му-ж… рогатый…
Трастевере, по ту сторону Тибра, узкие улочки, заглатываемые туманом.
Странный фильм, пронзительно-солнечный, тревожный от первого до последнего кадра: группа школьников и школьниц собирается на экскурсию в горы. Посреди дня, на ослепительном солнце, среди скал, на виду у всех исчезают две школьницы, и все, и страшное чувство потери мучает какой-то незавершенностью — ведь их не нашли — какой-то потерянной навсегда, но все же надеждой.
У каждого человека есть своя точка исчезновения посреди мира, думает Кон, выходя из кинотеатра, замерев у витрины какого-то ресторана: рядом Лиля, Марк и багрово клубящаяся в свете витрины Неббия. Свежезамороженные креветки, омары и прочая глубоководная живность поблескивает за витринным стеклом: жили себе в глубинах и в ус рыбий свой не дули, так извлекли их на свет Божий, вот они и задохнулись. Конто ведь сам себя извлек. Нет, нет, лучше исчезнуть посреди мира, нежели быть похороненным в определенном месте: положат, и успокоятся, и забудут — всегда ведь можно прийти. А исчезнешь, и долго еще искать будут, и все будет казаться, что жив, что где-то прячешься. Ну и что, чушь какая-то.