Шрифт:
Пора.
Непонятно, куда, но главное, не застывать на месте, не обрастать мхом, не покрываться дерном, пусть наисвежезеленым, как на могиле Брюллова и Китса, над которыми он стоит в этот миг, опять неизвестно зачем решив посетить это лютеранское кладбище у станции метро «Пирамида».
В пятом часу после последнего полудня семьдесят девятого года Кон, вернувшись поездом из Рима, обнаруживает себя на остийской набережной, где идет особенно оживленная торговля: мусульмане — иранцы, то бишь, персы, и иракцы — покинувшие поле сражения по обе стороны фронта, на бойком итальянском рекламируют свои товары; иракцы с багдадской вороватостью расстилают свои ковры, как будто это по меньшей мере волшебные ковры-самолеты; персы же более сдержанны, ибо знают, что в сравнении с персидскими коврами, несущими в себе ароматы и тайны тысяча и одной ночи, все в этом мире трын-трава; унылые эмигранты-евреи, пошмыгивая вошедшими в мировые легенды носами, по-прежнему сбывают балетные тапочки, абсолютно уверенные в том, что главной целью итальянцев является стремление встать на пуанты, жить в ритме па-де-де; они же, эмигранты-евреи, как истинные представители русского народного искусства, на все лады расхваливают, другими словами, без слов размахивают красочными шкатулками и коробками Палеха, матрешками и куклами.
Кажется, напрочь одинокого Кона кто-то тоже окликнул.
Или это выкликают не просто неходовой, а прилично залежавшийся товар?
— Кон! Ко-о-он!
— Ду бист тойб?! [10]
Ну, это знакомый — скорее не оклик, а окрик — четкий, командирский, чересчур от мира сего — Якоба Якоба.
Маргалит и Майз набрасываются на Кона, тискают его к явному удивлению слегка раздавшейся вокруг них, мгновенно заболевшей любопытством толпы, смахивающей то ли на толповый фон радостных истерик и припадочных скандалов в романах Достоевского, то ли на массовку итальянского фильма в стиле неореализма, устаревшем в искусстве, но вечно свежем в насыщенной нищетой, а потому излишним шумом и жестикуляцией, реальности.
10
Ты оглох? (идиш)
Крупный успех (курам на смех), Кон зря шутит, Кон представить себе не может, насколько это важно: его рисунки, его мимолетные портреты Маргалит очень понравились каким-то итальянцам (Галантерейщикам? A-а, галерейщикам), сегодня кто-то из них будет у Якоба Якоба, который устраивает дома прием по поводу Нового года для итальянских друзей Израиля, садись в машину, мы тебя уже часа два ищем-рыщем по всей Остии (— Майз, извини меня за все мои выкрутасы. — А я уже забыл. — Маргалит на меня не сердится? — Она уверена, что сердит на нее ты. — С чего бы это? — Поди, пойми женщину.); Кон, глупец, идиот, дурень, понять не может, что это все значит: у этого вышучиваемого им галерейщика связи с художественным миром во многих странах, а главное, осел, перестань ржать, еще подумают, что у тебя истерика, у него связи с Америкой, куда ты, Кон, ослище такой, направляешь свои стопы.
Машина несется в сторону Рима, Якоб Якоб по старой своей привычке что-то громко выкрикивает, хлопает ладонями по рулю, но слова его уносятся по ветру, никто не обращает на него внимания, Маргалит, сидящая с ним рядом, смотрит на Кона, которому Майз продолжает втолковывать о том, что у этого галерейщика друг в Америке, из наших, ну да, из эмигрантов, по фамилии то ли Нахалкин, то ли Нахапкин, то ли уже миллионер, то ли будет им в ближайшем будущем, в котором он собирается посетить Париж и Рим; по сути, Кон уже на коне, галерейщик готов купить все эти рисунки, дает недурственную цену; но ведь рисунки он подарил Маргалит, возражает Кон, все еще не в силах вырваться из утренней сумеречности моста Сан-Анджело и лютеранского кладбища, холодящей ноги, как поземка; первый раз, что ли, шумит Майз, личные рисунки становятся достоянием искусства в самом широком смысле; выясняется, что послезавтра, второго января, они втроем, старик Нун, Маргалит и Майз, отбывают вечерним поездом в Париж, но уже решено, что через неделю Маргалит и Майз вернутся в Рим: они твердо решили направлять Кона, ковать железо, Кон прилетит в Штаты не безвестным жалким эмигрантишкой, а — с именем; редкий успех, он-то, Майз, чувствует, редкая удача.
Ранние рождественские звезды ссыпаются из пастушьей сумы легенд в сусальное небо Рима.
Может и вправду встала над Коном его звезда?
Странная, несомненно извращенная жалость к убегающему в потемки Ничто, отнявшему свои беспамятно-ласковые щупальца и присоски от сердца Кона, до того отступившему, что Кон может про себя отчетливо и, главное, спокойно произнести наукообразное имя.
— Небытие, жалость эта — говорит о смертельной серьезности прошедших двух дней и ночи, временная протяженность которых в свете, а вернее, во тьме Ничто — последняя глупость зарапортовавшегося философа.
В квартире Якоба Якоба шум, голоса, звон бокалов с шампанским, итальянская речь, вскормленная латынью, на равных смешивается с ивритом, впрямую перетекающим из древнееврейского, хотя галерейщик — невысокий круглый итальянец с блестящей лысиной и не менее блестящей оправой очков, уже не первый раз порывающийся обхватить широкими своими ластами худосочного Кона, — играет двумя ртутными шариками французских слов:
— Формидабль! Манифик! [11]
Общая избыточная приподнятость атмосферы легко срывается в хоровое пение израильтян, когда кто-то как бы невзначай пропевает:
11
Великолепно! Потрясающе! (франц.)
— Да-а-авид!
Все подхватывают: — Мелех Исраэль!
Голос: — Хай!
Все: — Хай!
Голос: — Вэ каям!
Все: — Давид, Мелех Исраэль, хай, хай вэ каям! [12]
И прямо из этой, вспыхивающей, как голубой пламень пунша, подожженного в огромной стеклянной чаше, песни встает свечой голос галерейщика, тонкий, почти женский:
— Са-а-анта Лючия! Са-анта-а-а Лючия!
— Спать будем у меня, — приказным голосом, явно по-ученически перенятым у Якоба, говорит Майз, — я уже не там, на католическом кладбище, в гостинице «Палотти». После Венеции снял комнату в пансионе на улице Бонкомпанья. Рядом парк Боргезе: тишь, нирвана, хоть сиди всю ночь. Завтра едем к галерейщику. Он готов с ходу заключить договор на все твои последующие работы, но торопиться не будем, хотя парень он в высшей степени честный, я с ним связан не первый год.
12
Давид, царь Израиля, жив и существует (ивр.)
— Майзик, не ввел ли ты его в слишком неоправданный соблазн? Не обрабатывал запретными приемами лести? Не перехватил ли, не перехвалил? Что-то уж слишком он готов на все.
— Осел, наоборот, я и не собирался ему показывать твои работы, я, честно говоря, трусил. Это Маргалит. И тоже случайно. А он, такой бычок, стал эти рисунки обхаживать, все более входить в раж, фыркать, подпрыгивать, брыкаться. Они его явно раздражали, как быка красная тряпка. Вот как это было.
Са-а-а-анта Лючия! Са-ант-а-а-а Лючия!