Шрифт:
Кто воскресит мне звон колокола, оглашавший вчерашние сумерки, и птичий щебет в кроне дуба, что ласкал мой слух сегодня поутру? Меж тем я скучал при заходе солнца и зевал от усталости при его восшествии на небосклон!
Он восторгался тем, что Эмилия никогда не поддается скуке и чело ее всегда безмятежно, а поскольку сам не был наделен столькими добродетелями, куда прибавлялась и покорность року (или безразличие к судьбе), то упадал в собственных глазах, в то же время скорбя о невозможности взлететь до ее высот; быть может, тут не обошлось без зависти, но преобладало восхищение.
Заметьте к тому же, что морская болезнь не располагает исследовать предмет мысли во всех его гранях, и пока вас рвет с желчью, все окрашивается по преимуществу в черный цвет.
В отведенной им каюте имелись две сетчатые койки; та, что принадлежала Анри, была ему тесна, он едва мог в ней повернуться или вытянуться во весь рост. К счастью, на полу лежал тюфяк, прозываемый «ложем для отдыха», куда он и укладывался, чтоб переменить позу; и вот именно там — потому ли, что, раскачиваясь над их головами, тускло мерцала желтоватым светом висячая лампа, или от заглядывания сияющей над волнами луны в толстое запотевшее стекло иллюминатора, расположенного у самой ватерлинии, а еще, может, от полуденного солнца, почти отвесно посылавшего свои лучи, нагревая шторку люка и рисуя на полу каюты отпечатки вставленной в люк розетки с цветными стеклами, — так вот, распростершись там, наш больной, уж поверьте, читатель, более не находил свою спутницу ни спокойной, ни безмятежной, она уже не представлялась ему общеукрепляющим средством, он едва ли не изнемогал от присутствия этой женщины, равно как и от немощи собственного тела.
Отец Анри на немецкий манер всегда писал «w» вместо «V» и говорил на эльзасском диалекте, в просторечии именуемом «кирш-вассер»; обычно он имел очень пышный белый галстух, в котором совершенно тонул подбородок, бакенбарды (от уха до ноздри, отчего щека выглядела разрезанной надвое) подстригал так, как подравнивают бордюрные кустики, носил расширяющийся кверху цилиндр, всегда надвинутый на самые глаза, нанковый жилет с перламутровыми пуговицами, тростниковую трость, увенчанную массивным набалдашником, и цепочку с брелоками к часам, причем последние дополнительно страховались второй «цепью безопасности» из белокурых волос, надетой на шею.
По вечерам для чтения газеты он надевал очки, но не понимал пользы лорнета и отпускал едкие замечания относительно людей, которые его носят.
Он презирал одеколон и в принципе все пахучее разом, его нелюбовь снискали и те, кто покупает белые перчатки, он также полагал, что усы носить уместно одним военным и что, ежели человек — не моряк, ему не подобает курить.
У него имелись твердые мнения по любому поводу: всякая девица именовалась «чистой», любой молодой человек был «повеса», каждый муж — «рогоносец», а бедняк — «вор», жандарм неминуемо — «жестокий», загородный же пейзаж непременно — «восхитительный».
В качестве произведений искусства у него в гостиной красовались батальные гравюры Империи, а в кабинете над конторкой — «Амур, просящий лук и стрелы у своей матери».
Он стоял за свободу вероисповеданий, но утверждал, что вольность прессы перешла все пределы приличия, а потому было бы неплохо время от времени отправлять на каторгу пяток журналистов — для примера, разумеется. Он всегда с негодованием высказывался о правительстве, но при самомалейшем возмущении толпы выступал сторонником крайних мер. Служителей культа он презирал, называя поголовно лицемерами и тартюфами, однако считал тем не менее, что какая-то религия для народа нужна. Будучи собственником, он защищал собственность вообще, всегда дрожал за свою в частности и боялся пролетариев.
Он равно восхищался и Вольтером, и Руссо, чьи томики стояли у него в библиотеке, но их не читал, а и прочел бы — ничего не понял. Он часто говорил о Генрихе IV, которого называл Беарнцем, [64] не забывая упомянуть и о «курице в горшке», каковую «этот добрый монарх» хотел видеть по воскресеньям в очаге каждого подданного, цитировал «тебе, Крийон, [65] осталось лишь повеситься», поминал еще «шляпу с белым султаном», а также «потеряно все, кроме чести» и «побей, но выслушай». [66] После десерта он охотно напевал Беранже и был не против какой-либо вещицы на фортепьяно, но непременно легкой: все, что посложней контрданса, по его мнению, годилось только для похорон.
64
Французский король Генрих IV (1553–1610, на престоле с 1572) был родом из юго-западной провинции Беарн и происходил из королевской династии Наварры. Ниже перечисляются легендарные мотивы его воинской и политической биографии.
65
Крийон, Луи де Бальб (1541–1615) — один из военачальников Генриха IV, которому тот писал после выигранного сражения: «Тебе впору повеситься, мой славный Крийон: мы сражались, а тебя с нами не было».
66
«Побей, но выслушай» — легендарные слова афинского военачальника Фемистокла на военном совете перед битвой при Саламине, сказанные предводителю союзников-спартанцев, не желавшему слушать резонов афинянина.
Шампанское он пил неохлажденным, а кофе — из блюдечка.
Когда в полях он подходил к крестьянской хижине, то изрекал: «Ах, вот это мне по душе! Всегда бы так! Да будет благословенна деревня! Подобные жилища прямо дышат чистотой и благополучием», а возвратившись в город, снова возглашал: «По крайней мере, в таких строениях заметна какая-то добротность! Именно здесь видишь достаток и комфорт!»
Зимой, греясь у камелька, он восклицал: «Как тут уютно! Все в сборе, спокойно, по-семейному», весной умилялся: «Ах, вот и весна пришла! Какое прекрасное время года: все растет, зреет, обещает в будущем плоды», летом оповещал: «Вот я, например, люблю лето: можно посидеть на травке, прогуляться за город, покончив с заточением в четырех стенах», а осенью проникновенно заверял: «Надо признаться, осень — самое красивое время в году. Что в мире живописнее зрелища всех этих крестьян на жнивье!»
Одним словом, человек во всех смыслах превосходный — вид похорон наводил на него грусть, а лунный свет ввергал в задумчивость. На балу он развлекался, а глядя на танцующую молодежь, приговаривал: «Ох уж эти мне вихри удовольствия». И ни один вечер у него не обходился без непременной партии в пикет.
Прежде чем дать монетку нищему, он желал осведомиться, не лень ли лежит в основе его ремесла и почему тот не трудится на какой-нибудь фабрике.
У себя дома, само собой, он был за порядок и благочиние и страшно возмутился бы, узнав, например, что горничная спит с его сыном-лицеистом, но весьма веселился от рассказов о скандальных историях в знакомых семействах и охотно находил оправдания для всех проштрафившихся.