Шрифт:
Почтительно распростершись в ногах
Повелителя Вселенной,
Тамит-младший2. Тягостная легкость бегущего времени
В тот миг, когда тиски, охватывающие горло, разжались, это внезапное чудо было воспринято Месу как начало нового периода жизни, полное неясных, но великих надежд и обещаний. Итро, это чудо совершивший, кажется, сам был потрясен, хотя упоминаемый им без всяких колебаний ангел Гавриэль, чей обжигающий пролет он не только ощутил, но и воочию увидел, намекал на какую-то лишь одному ему известную тайну.
Но Итро уехал, и тотчас обнаружилась невероятная пустота, и чудо стало мельчать, растворяться в преследующем его первые месяцы после выздоровления сне: его хотят утопить, он вскакивает со сна полузадохшись и долго не может отдышаться.
Время обернулось изматывающей скукой, хотя годы бегут невероятно быстро, только и успевай следить за появлением звезды Сопдет, чтобы не пропустить еще один повод для оглушающего шумом и вином праздника: встречи нового года.
Неужели в этой тягостной легкости бегущего времени заключен смысл или, точнее, бессмыслица жизни?
Когда ощущение этой тягостности тошнотой подступает к горлу, уже не помогают срывания с места и бешеные скачки на колеснице. Теперь это самому ему кажется щенячьей глупостью, мальчишеской инфантильностью, чем-то очень напоминающей напыщенное высокомерие Анена, ошеломленного собственным величием, которое безотказно действует на сумеречное сознание миллионов таких же щенков, каким был и Месу. Анен достаточно умен, чтобы ощутить изменившееся к нему отношение со стороны Месу, да, да, принца Месу, внука самого наместника бога Амона-Ра на земле, и внезапно чувствует даже какую-то беспомощность, ибо страх перед властью у него сильнее, чем уверенность в том, что он и сам — бог.
Зрелище неожиданно и достаточно угнетающе.
Одутловатый, страдающий водянкой жрец, которому насмехающиеся над ним царские отпрыски дали кличку Шеду — бурдюк, оказался превосходным знатоком храмов и пирамид, стоило лишь Месу во время их экскурсии более внимательно прислушаться к его задыхающемуся от ходьбы голосу, рассказывающему о Горемахете, великом Сфинксе, туловище которого целиком высечено из гранита, а голова и плечи приставлены и который стоял здесь, быть может, еще до того, как вообще возникла Дельта великого Нила.
Это так странно: головокружительная бездна времени вещает хриплым голосом больного, с трудом передвигающегося человека, словно обнаружилась живая щель тайны, к которой надо лишь подобрать ключ, и откроется смысл человеческой судьбы и самой жизни.
Месу словно бы ожил, впервые в казавшемся ему чуждым каменном лабиринте ощутив свою свободно развивающуюся сущность и пытаясь именно этой сущностью как инструментом играть с каменным лабиринтом, который, как ему до сих пор казалось, самоуверенно считает себя последней инстанцией истины и наместником пространства.
Месу пытается, к примеру, впустить в себя сфинкса, пирамиду, дворцовые громады, стараясь представить себе тех, кто их задумал и возвел: это ведь были обыкновенные люди, гениально изжившие себя в этих каменных циклопических лабиринтах, избывшие в них свою сущность, влюбленные в стесненность, быть может под влиянием бескрайности окружающей пустыни. Более того, вставшие на титаническую борьбу с пространством, с пустыней и верившие, что эти каменные циклопы увековечат их души, станут вровень с такими явлениями природы, как небо, пустыня, Нил.
Можно ли эти каменные громады впустить в себя, совместить с ними свои мысли или противопоставить дух камню?
Более того, гуляя, вглядываясь, познавая, разговаривая, вслушиваясь в эхо своего голоса и шагов в этих каменных лабиринтах, Месу через все это тоже ощущает игру, заигрывание, цель которых отыскать себя, истинного, свободно развивающегося.
Ему вначале даже кажется, что он может как-то дойти до ощущения себя неким живым порождением, плодом лона этого каменного лабиринта, который был бы рад ощутить себя «материнским лоном» для Месу, ревнуя к истинному его лону, всесущему, как сама жизнь, всецелостному и абсолютно самодостаточному.
Но в какой-то миг вновь обрывается пелена иллюзии, и Месу раздраженно замечает, что опять зарвался в инфантильном прекраснодушии, и каменный лабиринт оголенно встает самой сущностью несуществования, в которой все умершее как бы не до конца мертво, а все живое — не до конца живо. Порой непонятно, кто здесь более существует — живые или мертвые.
«Неужели у меня что-то неладно с обонянием? Почему в, казалось бы, гениально логичном объяснении Аненом и совсем одряхлевшим за последние годы моим отцом и дедом загробного мира как прямого продолжения земного меня преследует запах напитанной бальзамом гниющей плоти? Как сказал Итро, некрофилия, возведенная в государственную политику, сулит лишь гибель».