Шрифт:
Окружной прокурор монотонно говорил минут двадцать. Потом настала очередь Кэвено — его выступление оказалось еще короче. И наконец взял слово Уилбер Лейн. Присяжные совещались меньше получаса. Перед самым их возвращением ввели Бена и Лилиан — оба по-прежнему не падали духом, а Лилиан даже помахала рукой кому-то в зале.
Минут через пять все было кончено. Присяжные единогласно признали подсудимых виновными: Бена Гэллоуэя — в убийстве при отягчающих обстоятельствах, Лилиан Хоукинс — в соучастии — и передали их дело в ведение верховного суда округа.
Во время чтения приговора Дейв напряженно впивался взглядом в лицо сына. Он был почти уверен, что подметил, как у Бена легонько дрогнули губы и ноздри, но через секунду он опять заулыбался и обернулся к Лилиан, а она улыбнулась ему в ответ.
На отца он не смотрел. В наступившей суматохе Дейв попытался попасться ему на глаза, но его оттерли в сторону, а потом он и вовсе потерял сына из виду Тут до его сознания, дошел голос Лейна, который с обидой говорил ему:
— Я сделал все, что в человеческих силах. Он сам этого добивался.
Гэллоуэй не сердился на него. Лейн ему не нравился, как не нравился Масселмен, но никаких личных претензий к адвокату у него не было.
— Благодарю вас, сэр, — вежливо сказал он Лейну.
Удивленный его мягкостью, адвокат продолжал:
— Верховный суд соберется не раньше чем через месяц. Может быть, за это время мне удастся вооружиться новыми аргументами.
Обмениваясь с адвокатом рукопожатием, Дейв безотчетно улыбнулся ему тою же улыбкой, которая весь день не сходила с лица его сына.
На улице светило солнце. Механик повел парикмахера и старую миссис Пинч к своей машине.
Через день в обычное время он открыл свою мастерскую, в субботу пошел к Мьюзеку, ничего ему не рассказывал, смотрел на бейсболистов, освещенных лучами заката, потом играл со столяром в кости, а тот, как всегда, попыхивал своей чиненой трубкой.
Видимо, такое же ощущение испытывают первое время вдовцы — Дейв то оборачивался, чтобы заговорить с Беном, то нетерпеливо взглядывал на часы, удивляясь, почему сын запаздывает домой, а однажды утром поймал себя на том, что жарит яичницу на двоих.
Однако это быстро прошло. Бен по-прежнему был с ним: не только дома, но и в мастерской, на улице — повсюду, куда бы он ни пошел, но Гэллоуэй уже не так мучительно нуждался в его физическом присутствии.
Может быть, совершившиеся в Дейве перемены начались задолго до сессии суда или. даже в тот субботний вечер, когда, сидя в зеленом кресле, он ждал Бена и еще не до конца верил в то, что произошло? А может, все началось еще раньше?
Он наблюдал за сыном всю жизнь, но так ничего и не понял, пока не увидел его, беспечного, усмехающегося, на скамье подсудимых.
Как-то посреди недели Дейв повесил утром на стеклянную дверь табличку и отправился в мастерскую к Мьюзеку. Смущаясь, словно речь шла о заветной тайне, он вытащил из конверта три фотографии.
—Не сделаете ли мне рамку для этих трех снимков? — сказал он, выложив их по порядку на верстак. — Совсем простую: тонкую, деревянную, без лака.
На первой фотографии был его отец в возрасте тридцати восьми лет, точно такой, каким Дейв его запомнил: усы подчеркивают чуть насмешливое выражение лица. Вторая запечатлела самого Гэллоуэя, когда он, двадцатидвухлетний, только что поступил на завод в Уотербери. Шея у него на этом снимке худая и длинная, не то что сейчас. Дейв снят в полупрофиль, уголки рта слегка приподняты. С третьего фото смотрят Бен, снимок сделан месяц назад кем-то из его приятелей. Та же худая шея, сигарета во рту: это первая фотография, на которой Бен курит.
В тот же день к вечеру Мьюзек принес рамку, и Дейв сразу повесил ее на стену. Ему казалось, что в этих трех портретах кроется объяснение всего, что произошло, но в то же время он чувствовал: это объяснение понятно ему одному, и попытайся он поделиться своими ощущениями с другими, скажем с тем же Уилбером Лейном, — ответом ему будет лишь недоумение.
И все-таки во взглядах троих мужчин угадывается одна и та же подспудная, тайная жизнь. Все трое смотрят робко, чуть ли не покорно, но одинаково приподнятые уголки рта свидетельствуют о потаенном бунте.
Они все трое — одной породы, нет у них ничего общего с такими, как Лейн, и Масселмен, и мать Дейва. Ему представлялось, что все люди в мире делятся на два сорта: одни покоряются, другие — нет. Еще в детстве он образно делил человечество на тех, кого секут, и тех, кто сечет.
Отец Дейва всю жизнь гнул шею, лез из кожи вон, добиваясь банковских ссуд; он и умер-то в вестибюле банка. Вполне возможно, что эта ирония судьбы вызвала у него перед смертью ту же усмешку.
Но у отца тоже был в жизни поступок, отдававший бунтом: до конца дней он платился за него; годы прошли, а мать все поминала отцовскую выходку, бросая Дейву: