Шрифт:
— Ты вроде отцов нашей церкви, — сказал Выливаха. — Возьми их за ноги, встряхни — сразу из них дерьмо посыплется. Три истины — и больше нет… "Рабы, повинуйтесь господам вашим", "Дух — главное, а тленная плоть — за ним", "Аще не будете яко младенцы, — не достигнете царства небесного"… Содетели мудрости для бедных… Чеканщики побасенок для всех.
Он снял коня Смерти.
Он вспомнил землю и улыбнулся. Его новая, непобедимая мудрость была мудростью потому, что в ней не было ничего скованного. В ней были вдохновение, порыв, боль сердца, неосознанная приверженность к одному и отвращение к другому. Жаль, что поздно, поздно пришла к нему мудрость. Но он подумал, что как Смерть вот сейчас не в силах одолеть его, так никогда не одолеет его живых братьев великое королевство, которым правил рогатый его радением Цикмун. Никогда, даже с помощью подлюг вроде несвижского Радзивилла, старобинского Слуцкого или разных там Свирских да Хадкевичей. Потому что все они поступали "как следует".
— Мат! — сказал он.
Смерть безмолвствовала. Потом подняла на него глазницы.
— Непостижимо, — сказала она, не разжимая зубов. — С той самой минуты, когда я зевнула ладью…
— Ты зевнула ее раньше, — сказал Выливаха. — Еще на море.
— Победил… Что же, меня утешает то, что это последняя твоя победа. Что ты — первый, но ты и последний.
— И то правда, — сказал Гервасий и встал. — Хотя… Кто знает… Нонеча пошли такие дети. И потом — о чем мне сожалеть, когда я смог невозможное, когда я исчезну — победителем?
— Попрощайся с ними, — сказала Смерть.
— Ничего, хлопцы, — сказал Выливаха. — Встретимся на кожемякином шестке, как сказал наш добрый король московскому царю.
— А я? — сказала Березка.
— Шуми подольше, — сказал Выливаха. — Постарайся там насчет детей и за меня… Живи счастливо, маленькая.
И он, прямой, двинулся к двери, куда уже опускался паук.
— Гервасий, — услышал он за собою.
Странно, он шел спиной к ней и одновременно мог поклясться, что видит ее глаза и понимает, понимает то, что живет в этих глазах. Но он шел.
Арахна поджала брюхо, готовясь к броску.
— Пани! Пани! Пусть он подождет, я не хочу!
— Чего ты не хочешь?
— Я не хочу… на землю.
— Так иди за ним.
— Спасибо… Спасибо вам, пани Смерть.
— Иди, девка.
Выливаха едва успел оттолкнуть девушку от паутины.
— Больно ты знаешь жизнь, глупенькая… Назад!
— Я и не знала ее… До самой ладьи… — Она глядела на него, как на бога. — Так что мне в том незнании?
— Глупая, глупая, — с болью сказал он. — Ты и не знаешь, кто я. Брехун, пьянчуга, бабник, безбожник, еретик, преступник, обжора, пугало всех добрых людей.
— Все равно. Только… перед тем как пойдешь… поцелуй, пожалуйста, меня.
И вдруг Полочанин грохнул шахматной доской о каменные плиты.
— Ты, — сказал он Смерти. — Это уже слишком. Или убивай сразу и вместе со мной, или отпусти.
— Не могу, — сказала Смерть. — Разве что… разделить между ними жизнь этой квочки. Вместо двадцати для нее — каждому будет по десяти… Ты согласна умереть в двадцать семь лет?
— Я согласна была и в семнадцать, — сказала Березка.
— А ты, Выливаха?
— Я хочу, чтобы она жила, сколько ей следует.
— Тогда я пойду сейчас, — понурила голову девушка. — Не все ли равно мне, если ты не хочешь меня.
Выливаха задумался.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Попробуем заново. Хотя у нас и мало дней, но, я думаю, помня об этом, мы будем нести друг друга бережно… как несут последний кувшин с водкой на крестины.
Даже сейчас он был неисправим.
— Ну, что вы там шепчетесь, как раки? — спросил он у людей.
— Слушай меня, — сказал Полочанин. — Мне тяжело лишаться даже одного вновь обретенного дня. Тем паче теперь, когда я знаю, что такое смерть и не хочу ее, как… смерти. И все же возьмите два моих года. Будет несправедливо, если я переживу вас… на целых десять лет, рогачевец.
Гервасий понял, что отказываться нельзя.
— Мы берем их, — сказал он.
— И мои два года… И мои… И мои… — загудели голоса.
Смерть считала на пальцах. И, насчитав очередных десять, клала на стол одну фигурку. И постепенно у нее все больше отвисала челюсть.
— Что вы делаете?! — спросила она. — Вы, которые больше всего боитесь меня, вы дали им еще шестьдесят лет каждому. И этот еретик и охульник проживет на земле девяносто три года, а она семьдесят семь!.. Побойтесь Арахны, люди!!!
А в это время маленький человечек, прятавшийся за спинами других, растолкал толпу и, не обращая внимания на старую, подошел к Гервасию.
— Прости, я не могу отдать тебе два своих года.
Улыбка у него была виноватая.
— В конце концов, — сказала Смерть. — Я еще не совсем изуверилась в вас, люди.
— Понимаешь, — сказал человечек, — мой город пообещали вырезать стрельцы. До последнего человека. Мы не могли бы продержаться дольше, чем до вечера, а я был убит утром, как раз в начале штурма. У меня только один день жизни. Возможно, не стоило бы и возвращаться, тем более, что все мои погибли, а вечером никто уже не скажет мне по-своему: "Здоров, Гальяш-медовар!" Но ведь и один этот день я могу держать меч, шибень или нож. И меня будет угнетать мысль, что я вроде бы как бросил тех, и город, и свою землю, и медоварню у Перевесища. Понимаешь, он был красив, город, пока они не пришли. И даже пчела, у которой нет своего слова, не жалеет жала и жизни, защищая улей. Мне стыдно, но… не обессудь… возьми и две моих минуты, брат.