Шрифт:
Но доносился только скулеж псов. И потом — грохот железа о мрамор.
Брут сидел на полу, закрыв руками лицо.
— Не могу… Я должен прийти к этому сам.
Цезарь с видимым облегчением бережно поднял свой меч, подошел к круксу, снова вложил в ножны и шепнул то ли крестовине, то ли мечу: «Прости, дружище». Сомнений у Брута уже не оставалось: их в комнате трое — он, Цезарь и «крукс».
— Вот видишь, сын… У тебя в руках был лучший меч Рима. И был выбор: навсегда успокоить свою совесть или хотя бы «избавить Республику от тирана», как высокопарно и ребячливо пишете вы углем на стенах домов вокруг Форума. Я ведь повернулся к тебе спиной, был совсем безоружный. Ты не смог ни того, ни другого. Таковы вы все. Мне нечего бояться завтрашнего заседания Сената. Нечего бояться твоих друзей-заговорщиков. Вы до седых волос будете пачкать углем римские стены неуклюже зарифмованными строчками о жестокости тиранов и величии Свободы и Республики. Вы не способны на поступки. Неужели ты думаешь, я не знал этого, когда помиловал всех вас тогда, при Фарсале? И успокой свою мать: она так волнуется, что ты можешь стать отцеубийцей. Она слишком высокого о тебе мнения…
И он снова посмотрел на сына с веселым вызовом.
Успокоившийся Брут брезгливо, словно они были в нечистотах, вытирал о свою тунику влажные ладони. Его взгляд сразу стал спокойным и от этого сразу усилилось внешнее сходство между мужчинами.
— Я очень рад, сын, что ты приходил ко мне, и мы так хорошо поговорили, и нам обоим все стало ясно, — сказал Цезарь совсем другим тоном — спокойно, доверительно.
— Я тоже очень рад, — эхом отозвался Брут. И Цезарь почувствовал, что сказано это искренне.
— Готовься же к отбытию вместе со мной в Таре, а потом — в Парфию. Война закаляет характер. И не беспокойся: у тебя наверняка и там найдется время для литературных упражнений. Моим запискам не помешает еще один грамотный редактор… Это будет хроника нового великого будущего, на пороге которого стоит Рим. Как раз об этом я буду завтра говорить в Сенате. Постарайся, чтобы твои друзья не отвлекались на перешептывания и слушали меня внимательно. Очень внимательно.
На лице Брута отразилось какое-то сомнение, и Цезарь понял это по-своему:
— И не бойся, от меня уж во всяком случае никто не узнает, что ты был здесь и рассказал мне о вашем «заговоре». Что бы ни произошло с твоими товарищами, на тебя никогда не падет и тени подозрения.
— Благодарю тебя, отец. Теперь я действительно успокоен. — Губы Брута повторили отцовскую ласковую улыбку.
Тихо заскрипела дверь, и все затихло.
Цезарь отер вспотевший лоб, крикнул рабу — «вина!», сел на постель и в изнеможении закрыл глаза.
Как никогда ранее, он понимал теперь, что сделал абсолютно правильно, решив оставить свой Рим этому отважному, так похожему на Александра мальчишке Октавиану. Больше — некому. Кровь почти ничего не значит. Почти ничего. Его собственная кровь сейчас пульсировала в висках, как будто вздувшийся весенний Тибр пытался сломать плотину.
В перистиле послышались шаги. В комнату осторожно вошла Кальпурния.
— Меня разбудил шум. Что случилось?
По выражению ее лица трудно было понять, знает ли она о приходе Брута. Цезарь хорошо знал: никогда и ни о чем нельзя было судить по выражению ее лица.
— Ничего не случилось. Я просто, наверное, слишком громко разговаривал сам с собой. Становлюсь стариком… — Цезарь опять улегся в постель и укрылся одеялом.
Его всегда ровная, спокойная и невозмутимая тридцатилетняя жена казалась сейчас необычно взволнованной. Она подошла и жестом попросила разрешения сесть у него в ногах. Он — тоже жестом — разрешил.
Кальпурния была высокородной, верной и целомудренной. Женщина поразительно трезвого ума, особенно для ее пола. Он считался с ее мнениями, на них никогда не влияли эмоции. Она хорошо справлялась с обязанностями жены консула. Не справилась только с одной — казалось бы, простейшей и основной: не родила ему законного сына. И с каждым годом надежды оставалось все меньше.
Он вздохнул и взял ее руку в свою. Кисть была хорошо умащенной и приятно прохладной.
— Меня разбудило не только падение меча, — все знает, все слышала! — не в этом дело. Я пришла, чтобы сообщить тебе о своем странном сне.
Цезарь посмотрел на жену с изумлением. И чуть искусственно хохотнул:
— Ты иногда видишь сны? И даже пришла ко мне ночью, чтобы… «сообщить» мне об этом?
Странный, импульсивный поступок для рассудительной Кальпурнии.
— Ты прав. Я очень редко вижу сны. Но этот был очень… слишком ясным. В нем… ты лежал мертвый в развалинах заброшенного здания с провалившейся крышей, — Голос Кальпурнии непривычно подрагивал, как пламя лампы у его изголовья. — У тебя усталый вид. Видно, что ты не спал всю ночь. Марк Антоний сказал, что придет за тобой утром, сопровождать тебя в Курию. Я скажу ему, что ты нездоров. Лучше тебе никуда не ходить… — Она замолчала и бросила на мужа недоуменный взгляд: — Почему ты улыбаешься?
— Потому что тебе меньше всего подходит роль толковательницы снов. Кассандры обычно истеричны, растрепанны, босоноги и безумны.
Даже в своей ночной тунике Кальпурния выглядела безукоризненно.
— Я знаю. Мой сон и меня удивил. Поэтому я и пришла. Так что… лучше тебе утром никуда не ходить.
— Марк Антоний будет долго хохотать, если я объясню ему причину: сон моей жены, Кальпурния приказала. «Хорош диктатор Рима, боящийся бабских снов!»
Она слегка поморщилась, но прекрасно знала, что «начальник конницы» употребил бы именно такие выражения и точно с такой интонацией, какую так хорошо изобразил сейчас Цезарь.