Шрифт:
— Конечно,— запальчиво сказал Колька,— пусть он скажет, когда я вбегал.
— Мне хотелось, бы, Николай Сергеевич,— не без язвительности сказал Отец,— чтобы в вопросе о ваших ключах вы так же прочно стояли на почве справедливости.
— А кто-нибудь спросил у соседа,— робко сказала Мать,— когда он видел Колю?
— Конечно. Это сделал при мне участковый. Сосед сказал, что видел Кольку, возвращаясь с шестичасового сеанса, увидел и еще подумал, почему это парень так торопится. А окно у Марии Афанасьевны, она говорит, было разбито в пять часов. Значит, наш сосед видел Кольку часа через три после того, как разбили окно. Вот такие дела.
Нет, здесь никто никого специально не поучал, не произносил отдельно стоящих проповедей, просто все вместе жили и вместе переживали обстоятельства жизни, вместе старались в них разобраться. А жизнь непрестанно поставляла материал.
Однажды Бабушка пришла домой в ужасном волнении. Впервые в жизни она отменила операцию — и почему! Потому, что у нее дрожали руки! А руки у нее дрожали потому, что она прочла в газетной статье об одном молодом враче. Это был прекрасный врач, очень знающий, образованный в своем деле и, главное, безотказный. В больнице знали, если ночью случится беда, именно этот парень побежит (ему до больницы дворами было ближе, и он, человек спортивный, добегал быстрее, чем прибывала санитарная машина) и всю ночь не отойдет от больного. Но вот случилось как-то, что они поехали с приятелем на охоту, с ними была девушка, которая вдруг, никого не спросясь, потянула к себе за дуло ружье (хочу, мол, пострелять), ружье выстрелило, и девушка была смертельно ранена.
— Нет,— сказала Бабушка.— Я не в состоянии об этом говорить.
Произошла и в самом деле невероятная история. До больницы, где работал этот врач, было полчаса езды, они были с машиной, но врач и его приятель испугались, что их обвинят в гибели этой девушки, и бросили ее в воду. Тот самый врач, который ночи напролет не отходил от больных, борясь за их жизнь, тот самый, кто не раз спасал, на этотраз бросил
умирающую в черную воду и оттолкнул от берега.
— Экспертиза показала, несчастная была жива,— говорила Бабушка,— она в воде еще вздохнула! Жить не хочется, честное слово!
— Но ведь это такое исключение...— сказала Мать, ей хотелось как-то Бабушку успокоить.
— В том-то и дело, что он был отличным врачом, а когда задело его шкуру... Нет, знаешь, жить не хочется!
Странно было видеть Бабушку в таком паническом состоянии — обычно она, самая спокойная и твердая в семье, лучше всех владела собой.
— Дело, конечно, кошмарное,— сказал Отец,— и проблема огромная. Но в статье есть и другое. Вот, послушайте: «Стоял однажды у трамвайной остановки профессор, человек на вид тщедушный и слабый. Сам он не устоял на ногах или его неосторожно толкнули, только он попал под трамвай как раз между вагонами. Поднялся крик, трамвай остановился, люди сгрудились, стараясь и боясь разглядеть, что под колесами. Они ничего не увидели, зато услышали голос. Ну как вы думаете, что мог в такую минуту — из-под вагона, когда сбило с ног, поволокло, чудом не растерзало и не изувечило — крикнуть человек? «Вожатый не виноват!»—вот что кричал профессор. Вот его первое душевное движение, безотчетное и для него естественное. Для такой безотчетности нужна ясная душа, которую держат в порядке. Не обстоятельствами определяется выбор, а состоянием души». Эти слова автор выделил жирным шрифтом.
— Ужасно, ужасно,— вздрагивая, говорила Бабушка, она думала о враче.
Она думала, разумеется, и о своих дорогих, о Кольке и Леночке,— какими войдут они в жизнь, как поведут себя в минуту рокового выбора (а жизнь то и дело ставит нас перед выбором), какие стороны натуры, добрые или злые, в них тогда проявятся? И как сделать так, чтобы добрые начала срабатывали в них автоматически, как у того профессора, который закричал из-под вагона, что вожатый не виноват.
А дети слушали все это, навострив уши.
В семье воспитывали детей внимательно.И нервную систему их берегли, в частности, охраняли ее от телевизора, который одним уже шумом своим и мельканием вреден для глаз, для ушей, для бедной детской головы. Нет, в этой семье не допускали часовых сидений у этого ящика, он включался лишь в определенное время и на определенные программы. Родители не только боялись переутомления и ненужной траты энергии, их тревожило и то, чтодети видят на экране.
В самом деле, входишь в квартиру и первое, что слышишь — тяжкий предсмертный хрип. Знаешь, что это телевизор — теперь в доме пулеметные очереди слышатся куда чаще, чем стук швейной машинки,— и все же неприятно.
— Что там?— спрашиваешь хозяйского сынишку, мальчика лет семи.
— Часового сняли.
— Как — сняли?
— Ножом зарезали,— и он беспечно бежит на кухню перехватить чего-нибудь съестного, а потом опять к телевизору — и надежде и тут перехватить, но уже какую-нибудь духовную ценность. В одном фильме, явно рассчитанном на очень юного зрителя, есть такой эпизод: положительные герои врываются в дом, где засели враги, открывают дверь — из-за нее вываливается стоячий труп. «Отвоевался»,— с удовлетворением и насмешкой говорит один из героев. Ребята всегда играли в войну, испокон веков в приключенческих книгах герой пробивался сквозь ряды недругов, которые, как снопы, валились направо и налево — они были условны и бестелесны, эти враги, .в воображении ребенка не было ни крови, ни предсмертных судорог. Нынче экран стал конкретен, телесен, мы близко видим лицо умирающего, в движении, в цвете, течет живая кровь (ее сейчас хорошо имитируют и отнюдь не жалеют). В одном тоже рассчитанном на юную душу фильме враг, порубленный героем, падает с седла, и объектив, приближаясь, дает нам возможность рассмотреть рассеченную саблей спину (ведь это уже морг, а не искусство).
Жестокость на экране страшна не только дурным примером (хотя и это очень серьезно — спросите у практических работников милиции и прокуратуры, они расскажут, какие обратные инсценировки — с экрана на жизнь — время от времени происходят). Жестокость деформирует сознание.
Жаркий летний день (реальный, а не в кино). Берег реки, пологий склон, густо заросший. Качаются высокие травы, всеми красками горят цветы, жужжит склон и звенит. Вниз по тропинке поспешают ребятишки лет одиннадцати-двенадцати, босые, белоголовые, в выгоревших порточках — Бежин луг! Они меня обгоняют, и я слышу их разговор о каком-то зловредном Василии Федоровиче.