Шрифт:
Я отчего-то вспомнил, что у Буца тоже не было решёток — но у него-то, думаю, имелись ещё и личные причины не любить кованое железо на окне.
Подтянулся и сразу приметил девчонку. Дурной ор был слышен даже мне с улицы, — а она сидела себе и рисовала карандашом, будто в полной тишине. И пацан что-то ковырялся сам по себе в другом углу.
Я постучал, девчонка безо всякого испуга подняла голову и всмотрелась в стекло.
— Вот! Кукла! — крикнул я, показывая игрушку. — Открой окошко!
— Ой! — сказала она, как будто ждала меня, но забылась, зарисовалась.
Влезла на подоконник, поковыряла, смешно жмурясь от усилий, засовы и, вот тебе раз, раскрыла тягучую створку.
— Держи! — сказал я.
— Спасибо! — сказала она с шепотным удовольствием, но и с достоинством.
Пацан, сидевший в углу, поднял глаза и спокойно, не шевелясь, смотрел за нами.
— Закрывай окно! — велел я девочке.
— Хорошо, — ответила она ещё тише.
Даже не спросила, кто я такой. Она ж давно меня видела, к тому же всего раза полтора с половиной.
Да, чуть не забыл — Шорох всё это время спал на кровати, по-прежнему беззвучный. Показалось, что сильно пьяный, но точно не знаю.
Зато, укладываясь на ночь, бодаясь головой с подушками, я теперь понимаю, почему Гланька говорила со мной про своего отца. На самом деле она про Буца говорила. Ну и про отца тоже.
В общем, говорила про кого угодно, только не про меня.
Дура.
Я бы прятал её за пазуху, я бы мыл её, я бы готовил ей молочный суп и кормил с ложки, я бы замолкал по первой же её просьбе и по первой же, скажем, пел, я бы слушал, когда она кричала, и улыбался в ответ на любую её улыбку — пусть даже надо мной — всё бы я делал.
Я люблю продолжать этот список, там всегда много пунктов, они самые разные, — причём их всякий раз хватает, пока не заснешь.
А перед самым пробуждением мне вновь является страшное и голое осознание чего-то.
Сгребая простыни, я думаю: вот вокруг, и дальше, и ещё дальше, и всюду — огромная земля, на ней лежат камни и разное железо, а сверху над землёй небо, за ним ещё небо, и вообще чёрт знает что — а ты вообще один тут. Ну, то есть, нет никаких таких друзей толком, даже матери нет — торчишь один, смешной, как вафельный стаканчик, даже ещё смешней… Один!
Наедине со всей этой громадой, со всем страхом, со всеми гружёными фурами, которые нацелены в тебя, со всеми деревьями, зданиями, трубами, облаками, светилами. Когда я смотрю вокруг — захлебнуться можно, сколько всего видно. А когда всё, что вокруг меня, — смотрит на меня — оно что видит? Ниточку пульса? Земляничку мозга? На что тут смотреть вообще? На что?
Потом просыпаюсь, и всё это осознание проходит, будто и не было.
Наливая чай, я скучно думаю: «…а вот если бы случилось та-а-ак, — и словно переставляю пыльную пешку на старой доске, — или вот та-а-ак…»
Да, если, например, вот так — у меня остались бы друзья? или Гланька? Или как-то ещё всё было бы?
Потом ставлю пешку на прежнее место.
А зачем как-то ещё, если уже есть так, как оно есть.
Любовь
Детство помню едва-едва, и вроде бы я всё время болел.
Если долго и зажмурившись вспоминать, то выплывет одна какая-нибудь тусклая картинка. Я сижу в кровати, горло у меня почему-то замотано так обильно и твёрдо, будто я сломал шею.
В таком состоянии я себе напоминал принца: все эти манжеты и закапанный лекарствами воротник…
Отец сидит рядом с кружкой горячего молока. Ему оно не нравится ещё больше, чем мне, — он и холодное-то не любил. Но мать велела меня отпаивать этим — и мы оба слушаемся её.
— Почитать тебе? — предлагает мне отец.
Я мотаю головой: нет.
— Тогда я почитаю себе, — говорит он.
Лет в тринадцать у меня окончательно испортился организм.
Такое ощущение, что под моей кожей выросла рябина и отовсюду полезли её ягоды.
Я весь истекал соком, гноем, сукровицей.
Когда разглядывал себя — спину и бока — в трельяже, сдвигая под разным углом зеркала, начинало подташнивать.
Ночью снилось, что меня выжимают как постиранную тряпку, — вся кожа с треском лопается, с неё непрестанно течёт. Подо мной стоит лохань — и она наполняется всё больше и больше — зато я чувствую такое огромное облегчение, такую пустоту и чистоту внутри: я больше не гноюсь! Из меня повыдавили всю рябину!
Мать охала и смазывала меня йодом. Я ходил по квартире как бешеный индеец, как бог бешеного индейца, как страшный сон бога бешеного индейца — весь разукрашенный, в разводах и точечных йодных ляпках.