Бэчелор Стивен
Шрифт:
Тибетский буддизм учит, что нельзя даже считать себя буддистом, если ты ценишь эту жизнь больше, чем посмертную судьбу. Независимо от того, как сильно я старался, я не мог придать большего значения гипотетическому посмертному существованию, чем этой жизни здесь и сейчас
Когда я рассказал геше Рабтену о своих сомнениях в вере в перерождения, он был потрясен. Мысль, что можно подвергнуть такое учение рациональному анализу просто для того, чтобы проверить, было ли оно истинно, казалась ему ньйон-па: «безумной». Он поднял брови и уставился на меня с беспокойным и непонимающим выражением на лице. Казалось, он не понимает, что я хочу. Наконец он сказал: «Это– буддийский монастырь. Если вы не верите в перерождение, то чем – он указал на деревни и города за окном, которые лежали далеко внизу вдоль берегов Женевского озера – мы отличаемся от всех этих людей там?» Для геше вера в перерождение не была чисто интеллектуальным выбором. Она составляла основу его нравственной идентичности.
Ведь если вы не верите, что ваши действия вызывают последствия после смерти, то что же может побудить вас вести себя неэгоистично и добродетельно в течение этой короткой жизни на земле?
В конце концов – хотя я никогда не решался сказать об этом геше – я решил свою дилемму, заняв агностическую позицию в отношении перерождения. Я понял, что единственным честным ответом будет признать, что я не знаю, есть ли жизнь после смерти или нет. У этой агностической позиции было двойное преимущество: мне не нужно было больше винить себя в лицемерии и в то же время не приходилось прямо отвергать освященную традицией аксиому буддизма. Такая приспособленческая казуистика делала меня тем, кого сам Сиддхаттха Готама называл «скользкими угрями», но она избавляла меня от бури сомнений и позволяла оставаться, по крайней мере какое-то время, тибетским буддийским монахом.
В декабре 1978 года я получил передышку от этой истощающей внутренней борьбы. Меня пригласили в Институт Манджушри, тибетский буддийский центр на севере Англии. Местному учителю, геше Келзангу Гьяцо, товарищу геше Рабтена по монастырю Сэра, потребовался переводчик с английского на тибетский записей его лекций по философии пустоты Шантидэвы, чтобы получить черновик, пригодный для поел едущей подготовки к печати. Я был счастлив подвернувшемуся случаю. Эта работа была интеллектуальным вызовом, что мне очень нравилось. Я перелетел из Женевы в Лондон, затем поездом доехал до Черч-Стреттон, городка в долине Шропшира на уэльских болотах, куда чуть ранее в том же году, оставив должность специалиста по гигиене труда, переехала моя мать из-за своей страсти к прогулкам по холмам. Она ждала меня на платформе. Когда я сходил с поезда, порыв холодного ветра ударил мне в лицо, заставляя мою красную рясу хлопать и развеваться. Хотя мы писали друг другу и говорили по телефону, с тех пор как я уехал в Индию за шесть лет до этого, она впервые увидела меня. Она приветствовала меня с любовью матери, которая немедленно затмила все мои неприятные мысли о том, что она могла думать обо мне после такой долгой разлуки. Очевидно, она испытывала облегчение от того, что теперь я жил в благополучной, чистой Швейцарии, а не в Индии, но не могла понять причин моих поступков. Она по-прежнему беспокоилась о том, как я буду содержать себя, особенно в старости, если не откажусь от своего странного желания быть буддийским монахом в Европе. Я помню ее слова: «Дорогой, ты не можешь вечно пребывать в нирване».
Когда мы шли с нею через этот небольшой английский торговый город, обмениваясь кивками и приветствиями с ее соседями и друзьями, выгуливающими собак, я смотрел на себя ее глазами. Несмотря на отточенное британское умение держаться приветливо и любезно, я видел внутренний дискомфорт, который она испытывала из-за меня. В Швейцарии я мог чувствовать себя свободно благодаря положению иностранца; здесь же, среди моего собственного народа, я был как на ладони и нигде не мог скрыться от постороннего внимания. В то же время я стал испытывать извращенное наслаждение от того, какое недоумение вызывало мое появление среди самодовольного и чопорного буржуазного населения Англии. Мое монашество все еще было пропитано духом юношеского бунтарства против страха быть не как все, характерного для поколения моей матери. В итоге это напряженное чувство социального отчуждения только обостряло мой личный кризис веры, о котором я, конечно, никогда не упоминал маме.
Институт Манджушри был расположен около камберлендского города Улверстон в обширных, обветшалых викторианских руинах, называвшихся монастырь Конисхэд. Заброшенный в течение многих лет, он был приобретен в 1975 году английскими учениками ламы Йеше, которые теперь работали круглосуточно, чтобы очистить здание от плесневого грибка, поразившего его деревянные части. Проведя меньше недели со своей матерью, я с облегчением вернулся в комфортные условия очередного буддийского гетто. Я быстро обустроился в своей холодной, сырой комнате и проводил большую часть времени с геше Келсанг Гьяцо, медленно расшифровывая и, по ходу, исправляя тексты его лекций, где было необходимо. Это была кропотливая, но доставляющая удовольствие работа. «Геше Келсанг, – записал я в своем журнале вскоре после своего приезда, – кажется мне очень тонким и замечательным ламой. Он источает радость и оптимизм, несмотря на скромное и сдержанное поведение». Кроме того, он был весьма проницательным ученым, который интерпретировал текст Шантидэвы с особым проникновением и точностью. В конце первой недели я написал: «Я чувствую, у нас налаживаются прочные отношения, он весьма располагает к себе».
Один из богатых студентов передал белый Альфа Ромео в исключительное пользование геше Келсанга (который не умел управлять машиной). По выходным я брал его в путешествия по Озерному краю, вьющемуся вдоль берега Уиндермира до Эмблсайда, где мы останавливались выпить чаю с булочками с маслом. Иногда мы ездили в депрессивный промышленный город Барроуин-Фёрнесс на побережье, где мы в наших красных рясах бродили по мрачным улицам, наполненным мужчинами в матерчатых кепках и плащах, которые, казалось, не обращали на нас никакого внимания.
Недели в Камбрии дали мне возможность отвлечься и вновь обдумать свое монашеское призвание и приверженность к тибетской традиции буддизма. Мои записи в дневнике показывают, как сильно я колебался, раздираясь между противоположными желаниями, не в состоянии решить, что же мне нужно. Время от времени я задавался вопросом, не должен ли я стать христианским монахом. Иногда я волновался, что монашеская жизнь могла способствовать тому, что мужчины станут сексуально привлекательными для меня. В некоторые вечера я не мог уснуть допоздна, говоря с другими жителями, и в такие моменты мне очень хотелось снова жить в Англии. А иногда я избегал всех и закрывался в своей комнате, перечитывая Смерть в душе Жан-Поля Сартра, Чуму Альбера Камю и Экзистенциализм Джона Маккуарри. Тогда же меня попросили прочитать для общины ряд лекций по буддийской логике и эпистемологии, что воскресило мое страстное желание признания и славы.
Я возвратился в Черч-Стреттон, чтобы провести Рождество с матерью и братом Дэвидом, который изучал изобразительное искусство в колледже Трент в Ноттингеме. Искусство, как его тогда понимал Дэвид, не имело ничего общего с такими буржуазными занятиями, как рисование и живопись. Он и его друзья с отделения гуманитарных наук, казалось, проводили большую часть своего времени, составляя подрывные политические листовки, подстрекающие к революции. Он слушал мои неуклюжие разъяснения буддийского взгляда на жизнь, определяемого всеобщим состраданием и философией пустоты, с едва скрываемым презрением. Наши представления о мире расходились настолько, что скоро мы уже сидели, храня тяжелое и неловкое молчание. Сейчас я понимаю, что между нами, возможно, было больше общего, чем нам тогда казалось: мы оба посвящали себя благородным идеям, но никто не подсказывал нам, как их понимать. Моя мать хотела сохранить дух Рождества, украсив дом веточками остролиста и мишурой. Тем вечером мы собрались перед телевизором, чтобы посмотреть рождественское шоу Эрика и Эрни, праздничную феерию с ее любимыми комиками; в том году показывали Гарольда Уилсона, бывшего премьер-министра, вечно смолящего трубку, который добровольно выступал объектом забавных шуточек Эрика и Эрни. К концу моего пребывания в Англии мои внутренние противоречия не стали слабее, чем когда я только приехал. Если честно, они только усилились.