Бэчелор Стивен
Шрифт:
Сказать, что самость «пуста», не означает, что ее не существует. Я пуст только в том смысле, что нет ничего постоянного или соответствующего реальности в центре моей субъективной идентичности. Поэтому осознание такой пустоты позволяет свободно меняться и преображать себя
Примерно в то же время, когда я начал проходить терапию, я принялся за изучение западной философии и богословия. Смесь разочарования и любопытства подталкивала меня к поиску мыслителей в моей собственной культуре, которые задавались теми же вопросами, что казались мне самыми важными. Суть этих вопросов нашла свое выражение в потрясающем опыте удивления, пережитого в лесу в Дхарамсале незадолго до моего отъезда из Индии. Однако мои буддийские учителя, казалось, не считали эти вопросы сколько-нибудь заслуживающими внимания. Почему вообще существует нечто, а не ничто? Одна постановка этого вопроса, который, как я узнал, впервые появился у Платона и с тех пор постоянно возникал в западной культуре, вызывала во мне легкую дрожь. Сам вопрос был намного более интересным, чем любой из традиционных религиозных ответов: «Бог» в монотеистических религиях или «деяния (карма) живых существ» в буддизме. В начале меня привлек экзистенциализм, через который я пришел к феноменологическим работам немецкого философа Мартина Хайдеггера и в особенности – его труду Бытие и время.
Идеи Хайдеггера, как я записал в дневнике 27 апреля 1979 года, «вызывают трепет, как от путешествия в неизвестное; часто испытываешь страх и чувство опасности; в другие же моменты его слова прорываются вперед, как проход в долину». Хайдеггер полностью отверг любые версии дуализма сознания и тела. В Бытии и времени он говорит о первичном человеческом опыте как о «бытии-в-мире». Это – основа, на которую, впоследствии, накладываются такие дистинкции, как «субъект» и «объект», «сознание» и «материя». Мы настолько свыкаемся с ними, что считаем их элементами структуры самого бытия. Но для Хайдеггера наша природа в своей сущности не знает такого разделения.
Это было созвучно моему опыту практики внимательности. Я заметил, что, слушая пение птиц, нельзя было провести границу между, например, воркованием голубя, с одной стороны, и моим восприятием его песни – с другой. По существу они были явно различны, но в непосредственном опыте одного не было без другого, я не мог провести линию между ними, я не мог сказать, где кончалось пение птицы и начиналось мое восприятие. Был только единый, простой, недифференцированный я-слышащий-пение. То же самое было истинно в отношении я-сидящего-в-позе-лотоса-на-подушках: я не мог сказать, где заканчивалось мое тело и начинались подушки. Они странным образом растворялись друг в друге. (Сидите, не двигаясь, в течение нескольких минут, закройте глаза и проверьте сами.) Такие случаи все больше мешали мне принять дуализм сознания и тела. Идея, что ум существует независимо от материи как своего рода бесформенное, призрачное «знание», была для меня бессмысленной.
Бытие-в-мире означает, что я неразрывно вплетен в ткань этой изменчивой, неделимой и обусловленной рельности, которую я разделяю с другими. И бестелесный ум, или душа, какими бы эфемерными они ни были, не могут существовать вне этих условий – так, чтобы можно было увидеть их с некой внешней гипотетической точки. Если такой ум, или душа, не существуют, трудно представить, что после смерти что-то переходит в следующую жизнь. Мои деяния, как и слова умерших философов, могут сохранять свое влияние в будущем и приносить плоды после моей смерти, но меня не будет, чтобы засвидетельствовать это.
Бытие-в-мире означает, что я неразрывно вплетен в ткань этой изменчивой, неделимой и обусловленной рельности, которую я разделяю с другими. И бестелесный ум, или душа, какими бы эфемерными они ни были, не могут существовать вне этих условий
Хайдеггер описывает, как в бытие-в-мире проникает «настроение» беспокойства, которое побуждает человека «бежать» и цепляться за разные вещи в мире в отчаянной попытке найти что-то устойчивое и постоянное. Для Хайдеггера над бытием-в-мире постоянно висит угроза исчезновения. Он четко показывает, что жизнь – это всегда бытие-к-смерти. Смерть – это не событие среди других событий, что-то, что может произойти однажды, как и все что угодно, но постоянно присутствующая возможность, поэтому каждое мгновение вызывает в нас дрожь. Такие идеи подтверждали буддийское учение, но более живым языком. Хайдеггер неустанно исследовал тайну самого здесь-бытия, никогда не обращаясь к знакомым, но вводящим в заблуждение бинарным оппозициям сущности и явления, субъекта и объекта, сознания и материи. Часто язык был для меня чересчур сложным и тяжеловесным, но в действительности он полностью соответствовал специфике разбираемого вопроса. Хайдеггер полагал, что весь проект европейской мысли, который начался с Платона, подошел к своему завершению. Было необходимо начать все с самого начала, принять новый образ мыслей, который он назвал besinnliches Denkeri – созерцательным мышлением.
Работы Хайдеггера и других западных мыслителей вскоре стали вызывать у меня больший интерес, нежели буддийские тексты, которые мы изучали в монастыре. Геше Рабтен не мешал моему новому увлечению, но и серьезно поговорить с ним об этом было весьма нелегко. Когда я поднаторел в тибетском языке, я почувствовал границы возможностей этого языка. Он идеально подходил для изучения классического индийского буддизма (задачи, для которой и была создана тибетская письменность), но не обладал необходимым словарем, объемом и достаточной современностью, чтобы можно было поговорить на нем об экзистенциальном отчуждении или значении творчества Кафки и Беккета.
Несмотря на то, что приготовления к приезду Далай-ламы отнимали почти все мое время, я, тем не менее, нашел возможность отправиться во Фрибур со своим другом Шарлем Гену – мирянином, учившимся в Тхарпа Чолинге, – чтобы послушать лекцию Эммануэля Левинаса об Эдмунде Гуссерле, учителе Хайдеггера и основателе феноменологии. Сам Левинас учился с Хайдеггером в 1920-х и был теперь одним из выдающихся представителей «континентальной» (в противоположность англо-американской) аналитической философии. Я стремился встретиться с представителем этой школы, познакомиться с живым «держателем линии передачи учения», как говорят тибетцы. Я хотел увидеть, как человек, обученный такому типу мышления, воплощал его в своей жизни.
«Впервые за многие годы, – написал я 8 мая, – я снова сидел за партой». Обстановка аудитории показалась мне «чрезвычайно интеллектуальной». Эммануэль Левинас был сурового вида человеком небольшого роста в темном костюме и галстуке, который говорил уверенно и выразительно. Он объяснял, как Гуссерль разработал метод восстановления смысла «жизненного мира» (Lebenswelt) путём систематического вынесения за скобки понятий и мнений до тех пор, пока человек не столкнется с непосредственным содержанием самой жизни. Причина кризиса, который сегодня переживает человечество, по мнению Гуссерля, состоит в том, что мы считаем этот жизненный мир само собой разумеющимся и бездумно накладываем на него концептуальные рамки логики, математики и вообще науки. По мере развития науки и техники люди утратили связь с основами жизненного мира и стали гнаться за одними только техническими достижениями. Как писал Хайдеггер в одной из своих поздних работ, это привело к положению, в котором технология – больше не инструмент в руках людей, а неустанная сила, которая толкает человечество к уничтожению. В интервью, опубликованном в журнале Der Spiegel уже после его смерти в 1976 году, Хайдеггер произнес знаменитые слова: «Только Бог сможет еще нас спасти».