Шрифт:
«Сей бриллиантбыл воистину перлом». — «Возмущение начужие грехи». — «Он кивал рукой». — «Вода испаряется парой». — «Он обожал организмдо самой глубины его механизма». — «Он был справедлив в приговорах делдаже врагов». — «При той желанности„сбивающих байдики“обывателей…» — «Самоеды… и прочие предметы…» — «Нужны пространства… для простора…» и т. д. и т. д. и т. д.
Я долго не решался указывать Репину на подобные мелкие ляпсусы. Но, прочтя его статью, посвященную пейзажисту А. А. Киселеву, помнится, осмелился высказаться против имеющегося в этой статье оборота: «Имена, сделавшие бы честьлюбому европейскому профессору». Русские причастия, настаивал я, не допускают сослагательных форм. По-русски никогда не говорят: «идущий бы», «постаревший бы», «смеявшийся бы».
Илья Ефимович благодарил меня за это нехитрое замечание так, словно в нем заключалась премудрость. Я сконфузился, но потом, поощренный его снисходительностью, стал добиваться у него разрешения изменить в других его статьях обороты: «плодотворные плоды», «прилежание к труду», «заплаканные слезами глаза» и тому подобные мелочи.
Потом мы обратились к его статье о Максимове, где была такая тяжеловесная фраза, уснащенная целой серией «как», следующих одно за другим: «…какв литературе — от литературности до скуки, должен одолеть какподвижник (какодолевал это А. А. Иванов в Риме 27 лет)» [148] .
Мною была предложена другая конструкция фразы, которая и заменила прежний текст.
После этого я осмелел. Я взял его единственную книгу «Воспоминания, статьи и письма из-за границы И. Е. Репина» (Спб., 1901) и стал предлагать ему десятки поправок. Вместо «приезжали для материалов» — «приезжали за материалами». Вместо «протест языческим идеалам» — «протест против языческих идеалов». Вместо «профессор забраковал ему непосредственное воображение сцены» — «профессор забраковал его сцену, созданную непосредственным воображением» и т. д.
148
«Голос минувшего», 1913, № 4, с. 146.
Нужно ли говорить, что всякую, даже самую ординарную поправку он воспринимал с таким шумным радушием, словно я у него на глазах совершал какой-то неслыханный умственный подвиг.
Таким образом я незаметно для себя самого стал редактором его сочинений. Чем больше я читал и перечитывал их, тем больше находил в них достоинств. И тем сильнее хотелось мне освободить их от мелких изъянов, мешающих неискушенным читателям оценить в полной мере всю силу его дарования.
Раньше всего я счел своим редакторским долгом исправить кое-какие неверные даты, имена и фамилии.
Например, на странице 171 своих «Воспоминаний» Репин из-за случайного затмения памяти называет царя Алексея Михайловича царем Михаилом Федоровичем, то есть смешивает сына с отцом. А на странице 53 он пишет, будто молодые художники читали запоем «новые трескучие статьи» — «Кисейную барышню» Н. В. Шелгунова и «Разрушение эстетики» М. А. Антоновича, между тем обе статьи принадлежат Д. И. Писареву. Вторая из них уже потому не могла принадлежать Антоновичу, что именно в ней Антонович шельмуется как глупец и невежда.
На странице 219 сказано, будто знаменитый «бунт тринадцати» произошел в 1861 году, то есть за два года до своей подлинной даты.
На обложке книги напечатано: «Под редакцией Н. Б. Северовой». То же повторено и на заглавном листе. Но Н. Б. Северова даже попытки не сделала проредактировать книгу [149] .
Я уже не говорю о том, что на первой странице и на двух-трех последующих фигурирует город Острогорск, какого в России никогда не бывало, а на странице 10 Марокко преобразилось в Тунис.
149
Было бы дико винить ее в этом: светская женщина, она не была подготовлена своим воспитанием к роли редактора и, по ее собственному признанию, очень смутно представляла себе, в чем эта роль заключалась.
На странице 170 Репин упоминает о том, что в 1871 году он видел у художника Ге на столе новые книжки гремевших в ту пору журналов, в том числе и «Современник» Некрасова. Между тем «Современник» за пять лет до того был закрыт по распоряжению властей, и видеть его новую книжку в семидесятых годах было, конечно, немыслимо.
Не все эти промахи были подмечены мною после первого прочтения книги. Лишь позднее я узнал, например, что художник, носящий у Репина имя шиллеровского разбойника Карла Моора, есть на самом деле Карл Марр (стр. 125) и что «рококо», о котором говорится на странице 131, есть на самом деле «барокко».
Предложенные мною поправки (которые, в сущности, не требовали никакой эрудиции) внушили Илье Ефимовичу очень лестное для меня мнение о моих редакторских талантах. Он громко расхваливал мою мнимую «зоркость и въедливость» и по своему обычаю наделял меня такими достоинствами, каких, по совести, у меня никогда не бывало. В те годы я был новичок, еще не искушенный в научных методах редактирования классических текстов и полагавшийся главным образом на слепой литературный инстинкт, который зовется чутьем. В сущности, у меня почти не было другого права редактировать произведения Репина, кроме горячей любви к его недооцененному литературному творчеству. Но чутье подсказало мне правильный путь: устранять нужно лишь наиболее явные и несомненные ляпсусы, не забывая, что, хотя Репину порой случается быть ниже грамматики, зато часто он бывает, так сказать, выше ее. Поэтому всякую его колоритную фразу, драгоценную своей экспрессивностью, я свято сохранял в его тексте, хотя бы она и нарушала привычные нормы шаблонного литературного слога. Вот один из тысячи примеров той «шероховатости» его литературного стиля, которую я оставлял без изменения, ценя ее большую выразительность: «Он давно уже алкоголик этих холодных экзерцисов… Родина иронически нема на его долголетние ухищрения» и т. д.