Шрифт:
— Ты его двойником считаешь?
— Он и на такую подлость способен. Темный человечишка. Эх, дали бы мне поговорить с ним как следует, я бы из него тайну обязательно вышиб!..
Поговорить с Пылаевым ему удалось в тот же день, но разговор вышел совсем не таким, как предполагал Тентенников. Увидев летчика, Пылаев бросился к нему навстречу и громко закричал:
— Вот уж рад сегодняшней встрече! А я вас предупредить хочу, Кузьма Васильевич. Помните Борексо?
— Еще бы не помнить!
— Так я вам конфиденциально сообщаю, — перебил Пылаев, не давая ни слова промолвить изумленному летчику. — Странная особа… Она из летучки сбежала, деньги мои унесла.
Чувствуя, что Тентенников от растерянности и слова вымолвить не может, Пылаев насмешливо добавил:
— Ну да вы-то, впрочем, и без меня, наверно, остерегались?
Он тотчас ушел в штаб, а Тентенников, оставшись один, недоумевал: «Как получилось, что и нынче хитрый проходимец вывернулся?»
Он рассказал о беседе своей Глебу. Приятель долго смеялся, узнав, как расторопный Пылаев и на этот раз сумел вывернуться из самого, казалось бы, затруднительного положения.
В последние дни Пылаев не разлучался с Васильевым и хозяйничал в штабе, как в бывшей своей летучке.
Вставал Пылаев поздно, после утреннего винопития долго прохаживался по аэродрому, вникал в подробности отрядной жизни и насмешливо поглядывал на летчиков, словно считал их здесь совсем лишними, ненужными.
С той поры как наступление русских войск кончилось, отряд жил спокойной, тихой жизнью. Изредка летчики летали в разведку, но чаще просиживали целыми днями на аэродроме, ожидая приказа. Васильев каждый вечер уезжал в Черновицы, где завелась у него какая-то новая подруга.
— Разве таким должен быть командир отряда? — негодовал Тентенников. — Помещичьи сынки и на войне стараются жить, как в своей вотчине: без забот и волнений. Ты подумай, — твердил он Глебу сердито, — если бы Быкова сделали командиром, разве так бы мы жили?
— И Быкову трудно пришлось бы. Все переделать надо сверху донизу, только тогда дело пойдет на лад.
— А переделают?
— Еще одна война надобна, чтобы переделать, — отвечал Глеб. — Оружие теперь дали народу, — он его из рук уже не выпустит. К тому же и другое учесть надобно: еще в прошлом году стало не хватать офицерства. На флоте старыми держатся, а в пехоте, да и у нас, в авиации, уже и простых людей пришлось производить в офицеры. А завтра, если народ подымется против царя, мы с народом пойдем.
Тентенников соглашался и клялся со временем рассчитаться не только с Васильевым, но и с теми, кто затеял эту войну.
Теперь Тентенников остерегался говорить о Наташе плохо и однажды за обедом спросил:
— Стало быть, помирились?
— Помирились.
— Может быть, и я не прав был. Мало ли что прежде бывало… Сгоряча тебе говорил. Ты мои старые разговоры из головы выброси.
— Я и выбросил…
Тентенников снова начинал проклинать буковинскую кухню. Если выдавался день, когда кормили свежей стерляжьей ухой, Тентенников становился благодушней и говаривал, что Прут хоть за то прощен может быть, что здесь стерляди, как и в Волге, водятся. Зато в обычные дни он был хмур и, случалось, довольствовался только булкой да жидким, невкусным чаем и придумывал обидные прозвища местным кушаньям.
Вечером, возвращаясь от Наташи, привозил ему Глеб что-нибудь вкусное — то пирог, то сдобу, то свежие пышки, и Тентенников неизменно осведомлялся, сама ли Наташа творила тесто.
Попив чаю, он обязательно говорил, что женщине многое простится, если она стряпать умеет, и одобрял примирение Глеба с женой.
— Винится она? — спрашивал Тентенников, оставаясь наедине с приятелем.
— В чем же ей виниться? — недоумевал Глеб. — Я ни в чем не виню её.
— Стерпится — слюбится, — поучительно замечал Тентенников. — Ты её не бросай: из неё, брат, хорошая хозяйка выйдет.
Он собирался навестить Наташу, но никак не удавалось ему поехать в госпиталь вместе с Глебом: после отъезда Быкова в отряде оставалось только два летчика, и нельзя было уезжать обоим сразу. Но однажды Тентенников разбился при взлете, и Глебу пришлось отвезти приятеля в госпиталь, где работала Наташа.
На ухабах, когда особенно трясло бричку, Тентенников морщился от боли, но всю дорогу молчал; только подъезжая к госпиталю, тихо спросил:
— За старое она на меня не сердится?
— Чего ей сердиться? Ты её, Кузьма, по-моему, не понимаешь: добрая она и былой обиды никогда не помнит.
Тентенников успокоился, сказал только:
— Ты ей не говори, конечно, а мужчинам в медицине я больше доверяю. У них руки сильней… Конечно, она не врач, а сестра милосердия… Не то бы я к ней не поехал.
— Экой ты, право… сплетником меня считаешь, что ли? Ни слова я не скажу. Сам ты только не спорь с ней.
Наташа встретила Тентенникова ласково, сказала, что поместит сперва в общую палату, а если там не понравится, обязательно переведет в отдельную комнату, выходящую окнами в сад.