Шрифт:
— Где? — спрашиваю я себя вслух. — И почему именно в голубом?
Начал перебирать, копаться в памяти с войны…
…Под вечер в дымившейся снежной мгле гаубичная батарея заняла огневые позиции ближе к переднему краю, у небольшой деревушки, занесенной сугробами снега. К ночи крепчал мороз, посвистывал колючий ветерок, обжигавший лица батарейцев, хотя они и прикрывались серыми шерстяными подшлемниками с прорезью для глаз. Подшлемники, как и стволы гаубиц, покрылись белым инеем.
Пока орудийные расчеты разгребали лопатами глубокий снег, возились с установкой тяжелых гаубиц, как-то не особенно замечали холод, но как только орудия были готовы к открытию огня, после перекура все почувствовали пронизывающую вьюгу, слепившую глаза. Если бы не грохотала война, вряд ли бы кто-то из батарейцев решился в ночи выйти за порог своего жилища, не говоря уже, в чистое поле. Для успокоения батарейцев, я как старший на огневой напомнил им о нашем преимуществе по сравнению с пехотой, лежащей на снегу под носом у немцев, где нет возможности даже встать и потоптаться на месте.
Мороз пронизывал насквозь задубелые шинели и окаменевшие валенки, добирался до белья, уже не согревавшего, а холодившего тело. Надо было приниматься за сооружение землянки — долбить ломами и лопатами мерзлую, как монолит, землю или же развести костер, который мог демаскировать батарею. Батарейцам, да и мне, не хотелось браться за землянку. Еще до утра могла последовать команда снова сменить огневую позицию. Расчеты поглядывали на деревушку в каких-нибудь трехстах метрах от огневой, но в любую минуту комбат, сидевший на НП вместе с пехотой, мог начать пристрелку. Тем не менее я послал старшину и сержанта на разведку в деревню о возможности обогрева в близлежащих домах и за дровами для костра. Вернулся сержант и доложил, что ничего подходящего не нашли, кроме недостроенной каморки, которую можно по бревну перенести на батарею, сложить вместо землянки или использовать для костра. Сам старшина не решался ни на то, ни на другое, поэтому просил меня подойти.
— Чей он? — спросил я старшину, поджидавшего меня у сруба.
Он не намерен был кого-то спрашивать, поскольку шла война и мерзли солдаты. Перенесем по бревну — и все! Какой разговор…
— Хозяева могут не согласиться, — заметил я.
— Согласятся… Война…
— Зайдем в хату, спросим, заодно погреемся.
Он постучал в темное приземистое окно, покрытое пушистым инеем.
— Кто там? — донесся молодой женский голос, как будто нас ждали.
— Свои. Откройте погреться.
Мы прошли через холодные сени в комнату, остановились в темноте у двери. На нас пахнуло благодатное тепло.
— Сейчас я зажгу коптилку, — сказала тихо женщина.
Замигал тусклый желтый огонек на столе, у которого стояли табуретки. Мы прошли к ним, застучав, как колодками, по полу смерзшимися валенками. На плечах молодой женщины было накинуто длинное мужское пальто, из-под которого выглядывала ночная рубашка. Толстая коса свисала поверх потертого каракулевого воротника.
— Катя, — послышался старческий голос с печки, занимавшей добрую часть единственной комнаты, — налей служивым по кружке чая, пущай погреются с мороза.
Мы отказались решительно от чаевничания, нас тянуло в сон, но Катя уже открывала печную заслон — ку.
— Поди остыло, — сказала она.
— Подогрей соломкой.
Молодуха хлопотала у печи. Вспыхнуло пламя и осветило русское скуластое лицо женщины лет двадцати, добродушное, приветливое.
Она налила нам по кружке теплой воды и положила на блюдце по кружочку вяленой липкой сахарной свеклы.
— Отведайте нашего мармелада. Сахара нет…
В это время вдруг ударила наша батарея. Содрогнулась земля, задрожал ветхий дом, зазвенела посуда в шкафчике на простенке. За перегородкой захныкал ребенок. Катя поспешила к нему. Ребенок расходился все больше. Ему, видимо, было всего несколько месяцев. Мать вышла с ним, завернутым в одеяльце, ходила по комнате, качала на руках. Гаубицы тут же умолкли, но комбат, видно, не спал. Мы допили чай. Катя отнесла утихшего ребенка за перегородку.
— Как зовут? — спросил старшина.
— Варей назвали, — с нежностью сказала мать.
— Бедное дите, — послышался голос бабки с печки. — И оно уже чувствует войну. И какой только ирод ее придумал.
— Сатана, бабушка, сатана… — отозвался старшина.
— Слышите, сова кричит под стрехой? — наверное прислушивалась бабка. — Не к добру.
— Маманя, — сказала Катя, — то вьюга в трубе завывает.
Мы, пожалуй, засиделись. Пора было уходить. Старшина шепнул мне насчет сруба. Я ему сказал, чтобы он и рта не раскрывал.