Парнов Еремей Иудович
Шрифт:
Разбитая на строгие прямоугольники пестрая «земщина» у подножий ступенчатой пирамиды не противостояла «опричнине», являя скорее иную ее ипостась.
Прославленные на всю страну директора индустриальных гигантов и герои-стахановцы, стеснительные доярки из вологодских, полтавских, сибирских колхозов и авиаторы в немыслимо элегантных кителях (крахмальная сорочка, галстук!) несли на себе, сами того не ведая, печать избранничества, были призваны представлять. И акын в косматой шапке, коему так не хватало неразлучной домбры, и метростроевец с новеньким орденом на лацкане пиджачка — все, представляя единое целое, казались немножечко ряжеными. Не то чтобы фальшью, но молчаливым каким-то сговором веяло от счастливо взволнованных лиц. Каждый сам по себе был и своеобычен, и, наверное, замечателен, а в общем ансамбле проступали ржавые пятна подмены.
Здесь не было зрителей. Все, от мала до велика, участвовали в действе. Не только коминтерновцы, но даже иностранные дипломаты, заполнив положенные квадраты живой мозаики, оказались вовлеченными в грандиозный размах представления. Их мундиры и экстравагантные туалеты, символизируя обреченный мир, словно подчеркивали мощь и величие единственной в мире страны. Они довершали законченность вселенской иерархии, подобно посланцам варваров перед престолом богдыхана.
Катили, задрав стволы, пушки на конной тяге. Заглушая звон подков, гремели марши. Поочередно сменявшиеся дикторы то мужским, то женским, но одинаково выспренным голосом комментировали подробности. Прогарцевала конница, лихо промчались тачанки с пулеметчиками, что прильнули к зеленым щиткам «максимов», проехали самокатчики.
Стоя рядом с Анной Михайловной, Бухарин по- детски радовался празднику. Солнечный жар и бодрящий холодок, набегавший с облачной тенью, были равно приятны. И музыка, и ликующая разноголосица, и надувавший алые полотнища шальной ветерок.
Какой-то малыш выпустил синий воздушный шар, и его понесло в восходящих потоках над площадью, где уже лязгали гусеницы тягачей моторизованной артиллерии.
Родился Юрочка, жить хотелось долго и счастливо (сорок семь — вовсе не старость) и подмывала здоровая жажда увидеть, осмыслить, выразить. Вспыхивали и угасали идеи, возникали планы, один другого заманчивее: и на Памир съездить хотелось, и книгу о фашизме начать. Он даже набросал вводные тезисы и, наверное бы, втянулся в работу, если б не гвоздила неотвязная мысль о дальнейшей судьбе архива. Они оказались в прямой нерасторжимой связи: эта его работа и Марксовы письма, которым угрожали надругательство и ритуальный огонь. Пожар рейхстага и площадные костры, на которых сжигали книги философов и поэтов, соединяла та же причинная обусловленность. Трудно и больно было думать об этом, постоянно искать и не находить ответа.
Вернувшись в Москву, Бухарин сразу позвонил Сталину и чуть не со слезами просил его, пока не поздно, забрать архив. Расходы на новую командировку фактически покрывали мизерную разницу в ценах.
— Чего ты так волнуешься, Николай? Не надо волноваться и торопиться не надо. Вот увидишь, они пойдут на уступки.— Сталин не только не выразил неудовольствия, что сделка осталась незавершенной, но, напротив, был на удивление мягок и терпелив и даже как будто доволен.
О чем бы ни размышлял Николай Иванович, глаза его невольно устремлялись туда, на левое крыло одетой розовым камнем гробницы.
В какой-то момент — на размеченную линиями брусчатку как раз вступали автоплатформы с прожекторами, звукоулавливателями и длинноствольными зенитками — ему показалось, что Сталин, будто почувствовав взгляд, смотрит теперь в его, Бухарина, сторону.
Дальнейшее происходило, как под стеклянным колпаком, откуда выкачали воздух. Поле зрения сошлось в неимоверной узости конуса, и настала полная глухота.
Сталин отвернулся, пройдясь вдоль стенки, глянул куда-то, и к нему тут же подскочила фигура в малиновой фуражке. По охране сверху вниз пробежало легчай-. шее шевеление, и вот уже кто-то в белом с голубыми, как небо, петлицами пробирается через толпу.
«Сейчас меня возьмут»,— с мертвым спокойствием подумал, а может, и сказал Бухарин. Наверное, все же сказал, потому что Аня то ли вскрикнула, то ли тоже подумала: « Нет!»
— Николай Иванович! — охранник отдал честь.— Товарищ Сталин просит вас подняться на трибуну. Ваше место там.
Многоголосица и яростные краски дня проступали как бы из потустороннего далека, когда Бухарин уже стоял над задымленной площадью, затерявшись во втором или третьем ряду. Низринутый и вновь возвращенный капризом тирана, он не чувствовал ни облегчения, ни благодарности. Унижен, выжат до последней капли, вдавлен в землю тяжелым катком — такое примерно было его ощущение.
— Здравствуйте, Николай Иванович,— заметил Бухарина Тухачевский,— рад видеть вас в добром здравии.
С грохотом проползала стальная лавина: малые плавающие танкетки, легкие БТ, средние Т-26, тяжелые Т-35. Люки круглых, огороженных сзади башен были откинуты. Командиры экипажей — ладонь возле шлема — проплывали в сизой пелене. Слитые с машиной, суровые и непонятные, как бронированные кентавры.
— Какая все-таки силища! — Егоров наклонился к самому уху Тухачевского.— С каждым годом все заметнее рост.
Михаил Николаевич одобрительно кивнул. Начальник генштаба давно и прочно связал себя с высокими покровителями, но отношения, невзирая на частые столкновения, сохранялись добрые, почти товарищеские. Стоявшие рядом Буденный и первый замнаркома Гамарник с такой же растроганной, почти отеческой улыбкой наблюдали за прохождением танков. По- своему понимая роль отдельных родов войск в современной войне и чуть ли не с боем отстаивая свою точку зрения, каждый откровенно гордился и выправкой бойцов, и могучей техникой. Даже танкам порадовались. Снисходительно и не без задней мысли, наверное, но порадовались. Что ж, и на том спасибо.