Шрифт:
Тарабрина опять не ответила, но улыбнулась, на этот раз не высокомерно, а, напротив, заботливо и почти простодушно, и Альцгеймер понял, что это лучшее, на что она способна. Они не целовались, ничего, и ничего не говорило ему о том, что произошло между ними этой ночью, а, может быть, в те несколько ночей, которые так нелепо выпали из его сознания.
Она ушла за завтраком, а он лег на постельное белье в цветочек и принялся размышлять о том, что случилось. Это было трудно, поскольку, что на самом деле случилось, он, как и раньше, не знал. Приходилось признаться в наличии возникавших по временам странных провалов памяти.
Как добрался до дому, он не помнил. Приключение с Тарабриной его по-прежнему волновало, и в то же время по-прежнему тянуло домой к жене. Эта двойственность не пугала его, потому что вся жизнь его была двойственной, он привык к двойственности как к родной.
Дома никого не было. Не зная, вздохнуть ли с облегчением или грустью, он лег в домашнюю постель, один, и снова стал думать о том, что случилось. Но что случилось, он по-прежнему не знал и, устав об этом думать, уснул.
Проснулся он от шума на лестничной площадке. Поднялся, вышел в темную прихожую и увидел, что входная дверь окаймлена тонким четырехугольником неведомого сияния. Он понял, что сияние пробивается сквозь зазор между дверью и проемом двери, не видимый при обычных обстоятельствах, но сейчас обстоятельства были необычные, на лестничной клетке явно гоношились какие-то люди, все у них горело, как на съемке, может, оно и было либо кино-, либо телесъемкой, и в этот момент он услышал звук дрели, которой они вскрывали его дверь.
Он бросил издали: не надо, я здесь.
Вслде за чем сам бросился к двери, чтобы открыть ее.
До него дошло, что его настолько давно нет дома, что вернувшаяся жена, в ужасе от этого и от того, что не может попасть в дом, вызвала бригаду спасателей или вскрывателей, Бог их знает, кого, а телевидение, которое обожает подобные штучки, приехало документально все заснять, включая, если повезет, то вполне реально, что и труп. Он представил себе, как жена думает, что он тут находится, безмолвный, мертвый, в безмолвной и мертвой квартире, и торопился открыть дверь, а она все никак не открывалась. Голову сверлила мысль: почему же, интересно, события отражались в ней, этой бедной головушке, квантами, а не в прямой и честной последовательности?
И вдруг он догадался. Он догадался, что в том ночном заведении, которое работало как кафе, и там еще был отельчик при кафе, ему, ну конечно же, вмонтировали чип, и теперь Тарабрина имеет возможность и право по своему усмотрению, когда заблагорассудится, включать и выключать его, задавая нужную программу. Интересно, новое поколение будет поступать так со всеми из старого поколения или это только Тарабрина так поступает? Но тогда почему именно с ним? Из особого интереса? Человеческого или женского? Или, наоборот, из особого вида надругательства? И доберется ли в таком случае до Тарабриной мальчик-сценарист из новейшего поколения, который вмонтирует чип ей, и как скоро это произойдет?
По приезде перевозки жена Альцгеймера устало отвечала на вопросы усталого врача-очкарика: да, внезапно… собирался на какой-то прием, оделся… потом передумал, остался… и вдруг поплыл… фамилия… фамилия Чехов… профессия – кинодраматург...
ПРОПАЖА
Про такие лица говорят: печеное яблочко. Стало печеное. А было свежее, упругое, тоже как яблочко, только наливное. Спеклось. Впрочем и сейчас обманывала стройностью. Со спины. В общественном транспорте, ошибаясь, к ней обращались: девушка!.. Она оглядывалась, смеясь: как вы узнали?.. Обменявшись улыбками с первым встречным-поперечным, покидала троллейбус и шла по улице со светлым настроением, зная, что и у встречного-поперечного образовалось такое же. В сущности, столь нетруден был этот случайный обмен добротой, а не злобой, отчего возникал и не уходил свет. А может, он существовал сам по себе и, пронизав пространство, возвращался, по пути обогатившись свечением другого. Очень просто. Почему же так сложно было прежде, когда была молода, а мучений вагон, вся жизнь замешана на мученьях, мучаясь, мучила других, и проходимость света была безобразной, то и дело натыкался на непроходимые места и пропадал там, и тьма заливала взыскующие совсем иного нематериальные емкости. Сам собой пришел на память один серый денек, которого за все годы не забыла, хотя ничего особо страшного и не случилось. С утра не заладилось. Дома, на работе, в продуктовом, куда забежала после работы, и близкие, и далекие раздражены, смотрели искоса, не сдерживая неприязни, не любили. Или она не любила. Кончилось эпизодом с таксистом, машины тогда не было, как и сейчас, пришлось взять такси из-за тяжелой сумки с продуктами и из-за проливного дождя, с утра капал, а к вечеру разошелся не на шутку. Тупо смотрела на смятые дензнаки, какими заплатить, тупо перебирала совершенно одинаковые бумажки, наконец, протянула их шоферу, и когда уже закрывала за собой дверцу, тот вдруг перегнулся к ней, придержал дверцу и пустил прямо в лицо такой очередью мата, что она мгновенно почувствовала себя убитой наповал. Тогда ей было жаль себя до слез. Теперь ей было бы жаль остальных.
Девушка, у вас сейчас сережка из уха выпадет.
Она повернулась, схватившись рукой за ухо. Молодой человек в летней хлопковой куртке, стоявший позади, сказал: извините, обознался. – Ничего страшного , улыбнулась она, спасибо . В руке у нее лежала спасенная серьга. Красивая , заметил молодой человек, глядя на серьгу. Да , согласилась она. Дорогая , прибавил он тоном знатока. Вы не представляете, насколько, еще раз улыбнулась она, сходя и уже стуча каблучками туфель по асфальту.
Сережка исчезла из уха неизвестно где, а увидела пропажу дома, снимая шубу перед зеркалом в прихожей. Стояла в растерянности, шаря взглядом по углам. Они вернулись из театра, где почти не разговаривали. И по дороге в машине – тогда машина была – тоже не разговаривали. И сейчас она не знала, сказать или промолчать. Гордость или то, что она принимала за гордость, мешала первой прервать молчание. Ни за что , сказала она себе и тотчас услышала свой голос: я потеряла серьгу. Он принялся вслед за ней осматривать пол, расходились кругами и снова сходились, рискуя столкнуться. Серьги нигде не было видно. Может, в театре надевала шубу и зацепила, предположил он, позвони, спроси. – А как позвонить, растерянно проговорила она. Через справочную, хочешь, я узнаю, сказал он. Я сама, сказала она. Она позвонила в справочную, получила номер телефона, набрала и попросила: будьте добры, помогите мне, я была сегодня на спектакле, и у меня потерялась сережка с бриллиантом, то ли в зале, то ли в раздевалке, поищите, пожалуйста, я вам перезвоню через полчаса. У нее спросили ряд и место и обещали поискать.
Ты думаешь, отдадут, если найдут, спросила она. Не знаю, думаю, что да, ответил он. Они сели ужинать. И так-то в глотку не лезло, а тут еще этот бриллиант. Оба поковыряли вилками остывшую еду, выпили чаю, полчаса прошло, она снова позвонила и поинтересовалась: ну как?.. Ей ответили, что ничего не нашли.
Они опять смотрели на полу в коридоре и в комнатах, двигая мебель, ползая на коленях и совершая еще целый ряд ненужных телодвижений. По крайней мере, они были рядом, и было одно общее дело на двоих. Общее дело было безнадежно. Они отправились по очереди в ванную, сперва она вышла в ночной рубашке, потом он в пижаме, улеглись, погасили свет, лежали, стараясь не касаться один другого, не спали. Больше всего на свете ей хотелось, чтобы он коснулся, как касался прежде, каждую ночь и каждый день. Но мечтать об этом после всего, что произошло между ними, было так же глупо и нелепо, как искать под диваном в доме потерянную на улице серьгу.