Шрифт:
— Ничего подобного, мама, это не то, что ты думаешь.
Ее губы снова обрели цвет.
— Тогда что, Эми?
То, что дочка выдернула руки, которые несколько секунд назад Исабель с любовью взяла в свои, символизировало не просто отказ, а глубочайшее отторжение. Исабель встала и снова заметалась по комнате, а потом упала в конце концов в зеленое, обитое бархатом кресло, в котором долгие зимы, сколько себя помнила, она сидела в воскресные полдни, наблюдая за синицами у кормушки.
— Он нехороший человек, Эми. Ему нет до тебя дела, лишь бы получить то, что ему нужно.
Эми оторвала взгляд от покрывала и взглянула на мать тревожно.
— Ему нужна я! — выпалила Эми упрямо, со слезами в голосе. — Я ему нравлюсь, очень нравлюсь!
Исабель закрыла глаза и пробормотала:
— О боже, меня сейчас вырвет.
Ее и вправду подташнивало, живот стал горячим, во рту ощущался налет, будто она с неделю не чистила зубы. Когда она открыла глаза, Эми опять смотрела на вязаное покрывало, но теперь ее лицо скуксилось, она почти плакала, из носа потекло.
— Ты не знаешь, что такое жизнь, — мягко сказала Исабель, наклонившись в кресле, обитом зеленым бархатом, сама уже готовая расплакаться.
— Нет! — вдруг громко сказала Эми, глядя в глаза матери. — Это ты не знаешь, что такое жизнь! Это ты никуда не ходишь, ни с кем не общаешься, ничего не читаешь… — Казалось, она проснулась в одночасье. Рассекая воздух рукой, она продолжала: — Ничего, кроме своего идиотского дайджеста.
Они смотрели друг на друга, пока Эми не опустила глаза.
— Ты даже в кино не ходишь, — добавила она, по лицу ее катились злые слезы, — откуда тебе знать, что такое жизнь?
Сказанное изменило все. Для Исабель. Вспоминая разговор неделей позже, в нежном мраке ночи, она пережила то же самое ощущение невыносимой серебряной боли, разрывающей грудь, как тогда, когда эти слова были произнесены. Сердце, лихорадочно колотившееся, казалось, остановилось, засомневавшись: а стоит ли? Потому что оскорбление было ужасающим. Когда ты неправильно произносишь имя поэта, это, может, и небольшой грех, но какая разница? Правда в том, что Эми выбрала точные слова, чтобы оскорбить ее, ударила сильнее, чем это было необходимо, даже, возможно, не намереваясь или не рассчитав силу удара.
Ошеломленная Исабель замерла в зеленом бархате кресла (пройдет год, пока она решится сесть в него опять), не в состоянии сказать ни слова какое-то время, как будто ее телу необходимо было оставаться неподвижным, чтобы впитать услышанное, и наконец тихо выговорила:
— Ты даже не представляешь, каково растить ребенка в одиночку.
Она не сказала того, что так сильно просилось наружу, хотя она почти физически ощущала слова, рвущиеся из горла, она сдержала мучительный вскрик: «Ты вообще не должна была родиться!»
Каждый раз, возвращаясь к этой кошмарной сцене, как сейчас, сидя во мраке комнаты, она мысленно хвалила себя за то, что недоговорила, потому что на самом деле это был добрый поступок — не произнести столь ужасные слова.
Но ей было больно. Ей было больно помнить, и хотя она забыла многое из того, что случилось в этой комнате тем вечером, она помнила в достаточной мере тошноту и растущее понимание, что она прожила жизнь с дочерью, которую почти не знала. Она помнила, как они сидели в молчании и как она, Исабель, встала и открыла окно, воздух с улицы показался ей застоявшимся и теплым, как и в комнате, и она высунулась в окно.
— Кто он, этот ужасный Робертсон?
— Он не ужасный.
Эти слова привели Исабель в ярость.
— То, что он сделал, — ядовито сообщила она дочери, — для начала противозаконно.
Эми закатила глаза, намекая, что мать ее дура и ханжа.
— Нечего закатывать глаза, барышня, — сказала Исабель, ее трясло. — Ты можешь утверждать, что твоя мать — безграмотная дебилка и ничего не понимает в жизни, но, скажу я тебе, это ты ничего не знаешь.
Было довольно глупо и бесчувственно обсуждать, кто из них глупее, крича друг на друга.
Эми залилась слезами.
— Мам, — взмолилась она, — да я просто хочу сказать, что ты не знаешь мистера Робертсона. Он действительно хороший человек и никогда не хотел…
— Не хотел — чего?
Эми стала грызть ноготь.
— Не хотел — чего, отвечай!
Эми, заломив руки, горестно уставилась в потолок.
— Это я первая его поцеловала, — сказала она, побледнев снова. — Он не хотел. Он сказал, чтобы это больше не повторялось, но я опять его поцеловала.
— Когда? — Сердце Исабель выскакивало из груди.
— Что?
— Когда, когда это случилось?
Эми неуверенно пожала плечами:
— Я не знаю.
— Нет, знаешь.
— Я не помню.
Это было впитывание — попытка понимания, по мере того как она вглядывалась в побелевшее лицо своего ребенка, в пустые глаза, — понимание, что дочь живет собственной жизнью, понимание, что дочь разительно не похожа на то, что думала о ней Исабель, и понимание того, что дочь презирает ее. («Ты ничего не читаешь, кроме своего идиотского дайджеста».)