Шрифт:
Был он только в тельняшке и трусах, с пятнисто-красной повязкой на голове. Шел он неторопливо, опираясь на палку, время от времени поглядывая на реку.
И притихли матросы, увидев своего капитана. И стали рядом с боцманом, неотрывно глядя через широко открытую дверь. А он не торопился. На светлом крылечке сначала легла крутая, резко очерченная его тень.
— Не верю, — проговорил боцман глухо. — Это уж, братцы, выше моих сил…
Ступени крылечка заскрипели — в горницу вошел капитан. Он вошел уверенной, твердой походкой, голову выше вскинул и глаза его засияли.
— Боцман!.. Ястребята мои!..
Но боцман отодвинулся еще дальше в угол, глаза его посоловели, и жесткие усы встали торчком.
— Откуда ты явился, бессмертный? — спросил он строго, голосом торжественным и напевным, будто с амвона читал.
Капитан ничего не ответил. Он подошел ближе, сел к столу, взял кружку с вином, жадно отпил половину.
— Да ведь был ты убиен и повешен, — еще торжественнее пробасил боцман.
Теперь капитан закачался от хохота.
— Ну, настоящий псаломщик!.. Да выкинь ты бредни пустые, старина… Они повесили Максименко. Они подумали — он в них стрелял. Видел я, как измывается над прахом Степана этот рыжий, выждал минуту — и задушил, и в мертвые руки Максименко отдал, для страху. То-то был тут переполох!
— А как же тебя не нашли? — удивленно прошептал боцман. — Они весь берег обшарили, каждый камень и куст…
— Я в боте прятался. Бот все время стоял пустой.
Такого грохота опрокинутых табуреток, такого ликующего крика, такого веселья не видывал маленький рыбачий дом. Матросы рванулись к своему капитану, в первые минуты ничего не мог он понять — его душили в объятиях, гладили руки, плечи, лицо, Селиванов целовал распутавшийся край бинта, а боцман упал головой на стол, и плечи его затряслись от рыданий, как от приступа кашля.
Вечером бот уходил в море. Широко и плавно несся в синем просторе Дунай — могучая, родная, заветная река. Медленно плыли сказочные берега ее… И сказочной казалась матросам жизнь — бессмертная, чудесная для отважных.
Северянка
Мы покинули порт в начале августа, в синие сумерки, легко спустившиеся над взморьем, и мне запомнился тот прощальный вечер — сияние города, смутные отблески портовых фонарей; ветер, доносящий степную, сладкую горечь полыни, и удивительный звездопад… Астрономы называют это явление звездным дождем. С моря оно выглядит особенно грандиозно. Десятки медленных молний движутся в небе, срываются серебряными шарами, то круглые, то хвостатые, словно диковинные огненные рыбы, плывут и барахтаются в дымчатой глубине. Отраженный свет метеоров зажигает глубины ручьистым огнем, и уже невозможно различить морского простора — нет моря, нет зыбкой волны, — в небе, в бесшумном рою светил и мерцаний плывет наш волшебный корабль.
Ночную вахту нес штурман Чапичев. С первого взгляда он многим казался нелюдимым, этот молчаливый человек, коренастый, плечистый, с угловатой походкой. Он носил бакенбарды и короткую бороду, что придавало его облику несколько старомодный оттенок. Внимательные глаза пристально смотрели из-под низко надвинутого козырька фуражки, собеседнику могло показаться, что штурман изучает его недоверчиво и недружелюбно. Тем более неожиданной была его улыбка, так преображающая хмурое лицо, — открытая и удивленная, — она словно освещала в нем то, что он старательно скрывал: его спокойную доброту.
Я познакомился с Чапичевым год назад и еще тогда заметил: матросы любили его, пожалуй, больше, чем других штурманов, хотя он избегал малейшего предпочтения перед другими. В отношении матросов к нему была не выраженная ни жестом, ни словом; по-мужски сдержанная теплота.
За год плавания на «Гагаре» я знал о Чапичеве не больше, чем в первый день. Матросы считали его домоседом, конечно, корабельным, а не береговым. Даже теперь, когда судно покидало Одессу на год, может быть, на два года, он оставался в своей каюте или охотно нес вахту за других, говоря, что в Одессе у него нет родных, а бродить по городу надоело.
Днем и ночью на палубе, на мостике, у парадного трапа звучали его шаги. О его приближении легко было узнать по громкому звуку шагов и резкому стуку кованой палки. Он никогда не расставался со своей «палицей», купленной где-то на пирейском базаре. В нее была искусно вделана зажигалка и футляр для трубочного табака. Но не в этом причина, по которой за Чапичевым укрепилась кличка «Регулировщик». Он не мог без палки ходить на тяжелом жестком протезе, стеснявшем движения, особенно в шторм, на шатких палубах и трапах, словно ускользающих из-под ног.
Еще в первые месяцы войны, когда у окраин Одессы шли бои, когда на порт, дымившийся сплошным пожаром, сотнями рушились фугаски, Чапичев, работая шкипером на моторном боте, лишился ноги.
Он не оставил морской службы. По возвращению из госпиталя он снова попросился на корабль. Ему пришлось пройти добрый десяток врачебных комиссий — спорить, доказывать, убеждать, — но он настоял на своем. Он не мог представить себе другого места в жизни, другой деятельности, кроме службы во флоте.
Капитан, к которому был направлен Чапичев после госпиталя, остался доволен безногим штурманом. Чапичев был ревностным служакой, скромным, преданным делу моряком.